Виктор Франкл Психотерапия на практике - umotnas.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Виктор Франкл – поверенный личности (Перевод с немецкого Алексея... 1 109.42kb.
Виктор франкл: философское истолкование смысла страдания 1 517.97kb.
Виктор Франкл «Без пользы жить безвременная смерть» 1 28.62kb.
Виктор Франкл основные понятия логотерапии 3 388.71kb.
Виктор Франкл психолог в концлагере (Сказать жизни "Да") 4 1058.19kb.
Виктор Франкл Самотрансценденция как феномен человека 1 185.93kb.
Групповая психотерапия 5 896.34kb.
Групповая психотерапия с детьми дифференциальная диагностика: наблюдение... 7 2661.12kb.
Информация о производственной практике и преддипломной практике (стажировке) 1 137.77kb.
Шаубергер Виктор – Энергия воды 11 3745.42kb.
Виктор Александрович, есть ли сегодня информация, сколько средств... 1 97.25kb.
Человек в поисках смысла 2 672.69kb.
Викторина для любознательных: «Занимательная биология» 1 9.92kb.

Виктор Франкл Психотерапия на практике - страница №1/6

Виктор Франкл
Психотерапия на практике

Книга, всемирно известного психолога, психотерапевта, посвящена самым актуальным проблемам нашей жизни: смысл любви; страх человека перед самим собой; врач и человеческие страдания; невроз безработицы и т. д.



Содержание
Предисловие переводчика

Часть I. Общий экзистенциальный анализ

О смысле жизни

Сомнения в смысле бытия

Сверхсмысл

Принцип удовольствия и принцип гомеостаза

Субъективизм и релятивизм

Три категории ценностей

Эвтаназия

Самоубийство

Жизнь как задача

Принцип гомеостаза и экзистенциальная динамика

О смысле смерти

Сообщество и масса

Свобода и ответственность

О силе человеческого духа

Биологическая судьба

Психологическая судьба

Социальная судьба

О психологии концентрационного лагеря

Часть II. Психотерапия на практике

О смысле страдания

О смысле труда

Невроз безработицы

Невроз выходного дня

О смысле любви

Сексуальность, эротика и любовь

Неповторимость и единственность

О формах любви, связанных с категорией "иметь"

Ценности и удовольствия

Сексуально-невротические нарушения

Психосексуальное созревание



Часть III. Психотерапия для повседневной жизни

Проблема души и тела с клинической точки зрения

Человек только ли продукт наследственности и социальной среды?

Страх человека перед самим собой

Психическая гигиена для людей преклонного возраста

Психическая гигиена для людей среднего возраста

Сердечно-сосудистые заболевания

Наркоанализ и психохирургия

Врач и человеческие страдания

Шизофрения

От светской исповеди к медицинскому служению

Предисловие переводчика
Книга известного австрийского психиатра и психотерапевта В. Франкла является изложением основных принципов логотерапии и экзистенциального анализа, известных также как Третья венская школа психотерапии. Эту школу отличает гуманистический подход к душевным недугам, с которыми пациент обращается к психотерапевту. Видя в пациенте прежде всего духовно страдающего и ищущего человека, В. Франкл обращается к наиболее важным проблемам человеческого существования, которые стоят за симптомами тех или иных психических нарушений. В центр обсуждения автор ставит именно эти кардинальные проблемы человеческого бытия и среди них такие понятия, как смысл и ответственность. Рассматривая человека как телесно-душевно-духовное целое, автор полагает, что именно эти понятия определяют психическое здоровье человека и гармонию между составляющими человеческого естества. Особое внимание В. Франкл уделяет «пограничным» ситуациям и положениям, например, когда человек оказывается перед лицом неизлечимого заболевания или таким, как пребывание в концентрационном лагере — опыт, который пережил сам автор, — в которых человек получает возможность узнать смысл и ценности своего существования.

Эта книга — описание пути от классической психотерапии и метода психоанализа к логотерапии и экзистенциальному анализу. Франкл критически подходит ко многим положениям своего знаменитого соотечественника Фрейда и его последователей. В своей критике классического психоанализа Франкл говорит о необходимости демифологизации психотерапии, имея в виду представления о господстве бессознательных психических сил, имеющих биологическую природу, в сознании и поведении человека. Франкл противопоставляет психологическому детерминизму положение об изначальной свободе человеческого «Я» по отношению ко внешним и внутренним, психическим, социальным и биологическим обстоятельствам и ограничениям. Эта мысль, к которой автор не раз возвращается в своей книге, иллюстрируя ее множеством примеров из своей врачебной практики, лежит в основе разработанного им психотерапевтического метода — экзистенциального анализа.


Никита Паньков

Часть I. Общий экзистенциальный анализ

О смысле жизни
Классическая психотерапия, использующая метод психоанализа, стремится к осознанию душевного. Логотерапия же стремится к осознанию духовного. Причем в силу специфики своего метода — экзистенциального анализа — она направлена на то, чтобы довести до сознания человека ответственность как основу основ человеческого бытия.

Ответственность же в каждом конкретном случае означает ответственность перед смыслом. Таким образом, вопрос о смысле человеческой жизни следует поставить в центр обсуждения. Действительно, этот вопрос является одним из наиболее частых среди тех, с которыми душевнобольной человек, находящийся в духовном смятении, обращается к врачу. Не врач начинает разговор об этом, а пациент, который прямо-таки атакует врача этим вопросом.


Сомнения в смысле бытия
Вопрос о смысле жизни — высказывается ли он прямо, или предполагается — является человечески понятным вопросом. Поэтому сам по себе факт того, что смысл жизни подвергается сомнению, не может быть выражением болезненного в человеке; это скорее выражение человеческого вообще, более того, самого человеческого в человеке. Ведь мы вполне можем представить себе высокоразвитые живые организмы, такие, как пчелы или муравьи, которые по некоторым аспектам их социальной организации, свойственным им, и похожим на человеческие структуры формам даже превосходят человеческое общество; однако никогда и ни при каких обстоятельствах мы не можем представить себе, чтобы какой-нибудь живой организм мог задать вопрос о смысле собственного бытия и этим самым подвергнуть его сомнению. Только человек оставляет за собой право подвергать свое бытие сомнению, и только одному ему свойственно переживать все сомнения в его смысле.

Приведу конкретный пример. Одного пациента направили в мою клинику по поводу его отчаяния в смысле своего существования. В беседе с ним выяснилось, что речь идет об эндогенном депрессивном состоянии. Обнаружилось, что сомнения в смысле жизни одолевали его отнюдь не в периоды депрессивных фаз, как этого следовало бы ожидать; более того, в эти периоды он был в такой степени настроен ипохондрически, что ни о чем подобном не мог и думать. Эти раздумья одолевали его лишь в здоровом состоянии! Другими словами, духовная нужда, с одной стороны, и душевная болезнь, с другой, в этом конкретном случае находились во взаимоисключающих отношениях. Но если даже в этом конкретном случае отчаяние и сомнение можно лишь в минимальной степени объяснить депрессией, то весьма вероятно, что при известных обстоятельствах они могли бы стать причиной обратного — привести к ноогенной депрессии. Вопрос о смысле бытия во всей своей радикальности может прямо-таки потрясти человека до основания. Это часто случается в пубертатном периоде, когда перед духовно зреющим и ищущим молодым человеком открывается сущностная проблематика человеческого бытия. Когда однажды учитель естествознания в средней школе, объясняя на уроке в классе, что жизнь организма, в том числе и человека, является в конечном счете не чем иным, как окислительным процессом, т. е. процессом сгорания, один из его учеников поднялся со своего места и задал ему страстный вопрос: «Да, но какой вообще смысл имеет тогда жизнь?» Этот молодой человек считал, что человеческое существование — это нечто иное, чем свеча, которая стоит на столе и сгорает до конца. Ее существование ( Хайдеггер сказал бы: «наличествование») можно назвать процессом сгорания — человеку же свойственна совершенно другая форма бытия. Человеческое бытие — это, прежде всего, сущностно обусловленное бытие, которое всякий раз помещено в историческое пространство, из системы координат которого его нельзя изъять. И эта система всегда определяется смыслом, пусть и неосознанным или даже вообще невыразимым. Суету в муравейнике можно с этой точки зрения назвать целенаправленной, но не осмысленной; с исчезновением категории смысла отпадает и то, что можно назвать историческим; муравьиное «государство» не имеет «истории».

Эрвин Штраус в своей книге «Событие и переживание» показал, что из жизненной реальности человека, из того, что Штраус называет «реальностью становления», нельзя изъять исторический фактор времени. Причем нельзя именно там, где человек (особенно при неврозе) «деформирует» эту реальность становления. Форму этой деформации представляет собой та попытка отхода от изначального способа человеческого бытия, которую Штраус характеризует как «презентативное существование». Под этим он понимает такое поведение, которое не опирается на прошлое, не направлено на будущее, а скорее соотносится только лишь с внеисторическим чистым настоящим. Подобное мы встречаем в бегстве невротика в своего рода эстетизм, в его бегстве в наслаждение искусством или в преувеличенное восхищение природой. Такой человек до известной степени забывает себя; можно даже сказать, забывает свои обязанности, живя в такие моменты вне всяких обязательств, которые вытекают из индивидуально-исторической осмысленности его бытия.

«Нормальный» (как в смысле усредненности, так и этической нормы) человек может и имеет право лишь в определенные периоды, и то лишь в определенной степени, иметь установку на «презентативное существование» — в те моменты жизни, когда он сознательно и на время отходит от обусловленной нормами ответственности и обязательств жизни (как, например, во время торжеств) и отдается упоению. В этом намеренно и искусственно созданном состоянии самозабвения человек время от времени сознательно освобождает себя от слишком большого груза своей сущностной ответственности. Западный человек, по крайней мере, постоянно находится под давлением ценностей, которые он должен творчески реализовывать, Это, однако, еще не означает, что нельзя быть опьяненным своим собственным творчеством, быть им оглушенным. За эту возможность хватается тот тип человека, которого Шелер охарактеризовал как индивидуума из-за средств реализации ценностей забывающего конечную цель (сами ценности). К этому типу относятся те люди, которые всю неделю напряженно работают, а в воскресенье — перед лицом пустоты и бессодержательности своей жизни, которые становятся им очевидны, — испытывают депрессию ( «невроз выходного дня») или страх пустоты и спасаются бегством в различные состояния опьянения.

Вопрос о смысле жизни возникает не только в период созревания, он может быть обусловлен и преподнесен судьбой — например, каким-нибудь потрясением или переживанием. И так же как в юношеском возрасте сомнения по поводу смысла жизни не являются сами по себе проявлениями болезни, так и душевная нужда человека, мятущегося в поисках смысла жизни, вся его духовная борьба за него, не представляют собой ничего патологического. Да и вообще не следует забывать, что психотерапевты иногда имеют дело с душевно страдающими людьми, которые в клиническом смысле, собственно, не могут считаться больными. Ведь речь идет о страдании, обусловленном чисто человеческой проблематикой, которая стала предметом «психотерапии от духовного». Но и там, где фактически налицо клинические симптомы, помочь больному с помощью логотерапии найти ту особо прочную духовную опору, которая в меньшей степени необходима нормальному здоровому человеку, но безотлагательно требуется душевно не уверенному в себе — именно как компенсация его неуверенности. Ни в коем случае духовная проблематика человека не должна быть отброшена как «симптом», в любом случае она является «достижением» (если использовать эту антитезу Освальда Шварца); в одном случае — достижением, которое пациент уже совершил, в другом случае — достижением, прийти к которому мы должны ему помочь. Это относится в особенности к тем людям, которые потеряли душевное равновесие из-за чисто внешних причин. К людям этого рода можно было бы отнести, например, того, кто, потеряв особенно любимого близкого человека, служению которому он посвятил всю свою жизнь, с неуверенностью спрашивает себя, имеет ли теперь хоть какой-нибудь смысл его собственная жизнь. Он оказывается в данной ситуации без резервов; тех сил, которые одни лишь в состоянии дать жизнеутверждающее мировоззрение — причем необязательно, чтобы оно было четко сформулировано в его сознании — у такого человека не хватает, и это делает его неспособным в тяжелый час своей жизни «принять на себя» удар судьбы и из собственных резервов попытаться компенсировать утрату. Так возникает своего рода душевная декомпенсация.

То, какое центральное значение имеет жизнеутверждающее отношение к жизни и как глубоко оно уходит своими корнями в область биологии, можно установить, пожалуй, из следующего факта: когда было проведено большое статистическое исследование о вероятных причинах долголетия, то выяснилось, что у всех долгожителей наблюдалось веселое, т. е. жизнеутверждающее, восприятие жизни. И в области психологии отношение к жизни в мировоззренческом плане также имеет центральное значение — до такой степени, что, например, больным, которые пытались скрывать свое пессимистическое отношение к жизни, никогда не удавалось «десимулировать» его полностью. При соответствующей методике психиатрического исследования можно без особых трудностей вскрыть завуалированное пресыщение жизнью. Если есть подозрение, что больной только десимулирует намерение к самоубийству, то можно порекомендовать следующей метод проверки: сначала спросить больного, посещают ли его мысли о самоубийстве. Он будет отрицать их наличие в любом случае, причем если это всего лишь десимуляция, то не просто, а именно энергично отрицать. Тогда нужно задать ему следующий вопрос, который позволит сделать дифференциальный диагноз между действительным отсутствием taedium vitae (отвращения к жизни), с одной стороны, и его простой десимуляцией, с другой: спросить его — пусть даже этот вопрос будет звучать жестоко, — «почему» у него нет никаких мыслей о самоубийстве. Больной, свободный или уже излеченный от таких мыслей, ответит не раздумывая, что он же должен, например, подумать о своих близких или о своей работе и тому подобном. Десимулирующего же больного этот вопрос приведет в замешательство. Он будет смущен, говоря об аргументах в пользу (симулируемого) жизнеутверждающего отношения к жизни. В том случае, когда речь идет об уже госпитализированном пациенте, он начнет требовать выпустить его из клиники и заверять, что нет никаких причин, чтобы его держали в клинике — так как у него нет никаких намерений к самоубийству. Таким образом, человек оказывается психологически не в состоянии привести даже для своего оправдания жизнеутверждающие аргументы, аргументы своей жизнеспособности, аргументы, которые говорили бы против навязчивых мыслей о самоубийстве: если бы они у него действительно были, если бы они всегда были наготове в его сознании, тогда бы им не владели мысли о самоубийстве и ему незачем было бы убеждать врача в их отсутствии.


Сверхсмысл
Вопрос о смысле жизни можно понимать по-разному. Поэтому давайте исключим из его дальнейшего обсуждения ту тему, которая затрагивает сомнения в смысле всего происходящего, например, сомнения по поводу «цели и назначения» мира в целом или вопрос о смысле судьбы, которая нам выпадает. Возможные положительные ответы на все эти вопросы являются, собственно говоря, прерогативой религии. Для религиозного человека, который верит в провидение, в этом отношении вообще не существует никакой проблемы. Для других же постановка вопроса в данной форме должна быть подвержена познавательно-критической проверке. Ведь мы должны проверить, правомерно ли вообще ставить вопрос о смысле всего существующего, имеет ли вообще смысл сам этот вопрос. Собственно говоря, мы можем спрашивать всякий раз лишь о смысле части происходящего, а не о «цели» происходящего в мире. Категория цели является поэтому в той степени трансцендентной, в какой цель лежит вне того, что ее «имеет». Поэтому мы могли бы охватить смысл мироздания в лучшем случае в форме так называемого пограничного понятия. Исходя из этого, можно было бы обозначить этот смысл как «сверхсмысл»; этим было бы выражено то, что смысл бытия непознаваем и что он превосходит то, что может быть познано. Это понятие было бы, следовательно, аналогом постулатов разума Канта; оно представляло бы необходимость мысли и в то же время — невозможность мысли, то есть антиномию, с которой может справиться только вера.

Еще Паскаль говорил, что ветка никогда не сможет понять смысл всего дерева. И новейшее биологическое учение об окружающей среде показало, что любое живое существо включено в окружающую среду, соответствующую его виду, не будучи в состоянии вырваться из нее. И пусть даже человеку принадлежит в этом отношении исключительное место, пусть он к тому же еще и чрезвычайно «открыт миру», пусть он даже «владеет этим миром» (Макс Шелер); но кто может сказать, что по ту сторону «этого» мира не существует сверхмир? Не напрашивается ли предположение, что человек в мире занимает лишь кажущееся положение завершающей ступени развития, что его положение является превосходящим лишь в рамках природы, только по отношению к животному; что в отношении «бытия в мире» (Хайдеггер) в конечном итоге можно сказать то же, что и об окружающих средах представителей животного мира. Столь же мало, сколь животное, находящееся в своей среде, способно когда-либо понять превосходящий его мир человека, столь же мало способен человек когда-либо охватить разумом сверхмир — за исключением, может быть, того состояния, когда он мысленно выходит за границы сознания в вере. Одомашненное животное не знает целей, ради которых использует его человек. Как же может знать человек, какую «конечную цель» имеет его жизнь и каким «сверхсмыслом» обладает мир как целое? И когда Н. Хартманн утверждает, что свобода и чувство ответственности человека находятся в противоречии со скрытой в нем, но стоящей выше его целесообразностью, то мы полагаем, что эта точка зрения неверна. Сам же Хартманн признает, что свобода человека является «свободой вопреки зависимости», поскольку также и духовная свобода строится над природной закономерностью на своем собственном, более высоком бытийном уровне и, несмотря па «зависимость» от более низкого уровня бытия, является по отношению к нему «автономной». С нашей точки зрения, аналогичное взаимоотношение между царством человеческой свободы и царством, возвышающимся над ним, можно было бы представить так, что человек, несмотря на то, что ему готовит провидение, свободен в своей воле — в то время как домашнее животное живет, следуя инстинкту, хотя оно и служит человеку, который как раз для своих целей использует инстинкты этого животного.

Предположим, я хочу сконструировать машину, функция которой должна состоять в том, чтобы упаковывать определенный товар определенным образом; совершенно ясно, что для решения этой конструктивной задачи необходимо обладать определенным интеллектом, о котором твердо известно лишь одно: что он во всяком случае должен быть в значительной степени выше, чем тот, который был бы необходим, если бы я упаковывал соответствующий товар сам! Нет ничего естественнее, чем перенести это сравнение на проблему инстинктов; и не должны ли мы будем тогда прийти к заключению, ссылаясь на так называемую мудрость инстинктов, что та мудрость, которая наделила то или иное животное определенным инстинктом, та мудрость, которая этот инстинкт, по-видимому, создала, та мудрость, которая, следовательно, стоит за инстинктами, — должна быть мудростью несравненно более высокого порядка, чем «мудрость» самих инстинктов, благодаря которым соответствующее животное так «мудро» реагирует. И может оказаться, что подлинная разница между человеком и животным заключается, в конце концов, не столько в том, что животное обладает инстинктами, а человек — интеллектом (ведь можно же, в особенности если мы посмотрим на лежащее в основе всякого человеческого разума, но само обоснованию разумом не поддающееся a priori, считать человеческий интеллект лишь инстинктом более высокого порядка); скорее, существенное различие между человеком и животным состоит в том, что интеллект человека так высок, что человек — в отличие от любого животного — обладает еще одной способностью: понять, что должна существовать мудрость, которая принципиально превосходит его собственную, а именно надчеловеческая мудрость, которая вселила в него разум и в животных инстинкты; высшая мудрость, которая создала как человеческую мудрость, так и мудрые инстинкты животных, и гармонично распределила их между ними.

Пожалуй, точнее и удачнее всех отношение человеческого мира к сверхмиру — отношение, которое мы можем представить себе по аналогии с отношением окружающей среды животного (В. Эскюль) к окружающей среде человека, — выразил Шлейх, говоря: «Бог сидел перед органом возможностей и импровизировал мир. Мы, простые смертные, из этих звуков слышим лишь человеческий голос. Если уж он прекрасен, то каким великолепным должно быть все мироздание!».

Если мы попытаемся определить отношение узкого животного мира к более обширному миру человека, а последнего — к всеохватывающему сверхмиру, то в качестве сравнения напрашивается правило золотого сечения. В соответствии с правилом золотого сечения меньшая часть относится к большей так же, как большая к целому. Возьмем в качестве примера обезьяну, которой были сделаны болезненные инъекции, чтобы получить сыворотку. Разве может когда-нибудь обезьяна понять, почему она должна страдать? Она, воспринимая мир из своей «окружающей среды», не в состоянии понять мотивов человека, который вовлекает ее в свои эксперименты, так как человеческий мир, мир ценностей и смысла, ей недоступен. Он не доходит до нее, не укладывается в ее измерения; но не следует ли нам предположить, что над человеческим миром, в свою очередь, возвышается превосходящий его и недоступный ему мир, чей сверхсмысл способен придать смысл его страданию?

Совершаемый в вере шаг в ультрагуманное измерение основан на любви. Сам по себе это известный факт. Менее известно, может быть, то, что ему предшествует ступень, которую мы могли бы назвать «инфрагуманной». Кому хоть раз не приходилось видеть, как ведет себя собака, которой ветеринар вынужден для ее же пользы причинить боль. Каким взглядом, полным доверия, смотрит она на своего хозяина! Не «зная», какой смысл имеет боль, животное «верит» своему хозяину именно потому, что оно его любит.

То, что вера в сверхсмысл — понимаемый или как пограничное понятие, или, с религиозной точки зрения, как Провидение — имеет исключительное психотерапевтическое и психогигиеническое значение, ясно само по себе. Эта вера — творческая. Истинная вера, питаемая внутренними силами, и сама делает человека сильнее. Для такой веры в конечном счете нет ничего бессмысленного. Такой вере ничто не может представляться напрасным — «ни одно деяние не остается незачтенным» (Вильдганс). С этой точки зрения, ни одна великая мысль не может исчезнуть бесследно, если даже она никогда не станет известной, если даже она будет «взята с собой в могилу». Внутренняя история жизни человека — во всем своем драматизме и даже трагизме — никогда не бывает «напрасной», если даже она никогда не была никем замечена и если о ней не рассказывает ни один роман. «Роман», который прожил человек, всегда является несравненно большим творческим достижением, чем тот, который кто-либо когда-либо написал. Поэтому каждый из нас каким-то образом знает, что содержание жизни любого человека, ее осмысленность остаются где-то сохраненными, «припрятанными». Так время и преходящесть жизни не могут отнять у нее ни смысла, ни ценности. Прожитое бытие — это тоже вид бытия, и может быть, самый надежный. И все совершенное в течение жизни может рассматриваться с этой точки зрения как спасение возможного путем привнесения его в действительность. Пусть и прожитое останется навечно в целости и безопасности, спасенное от всякого дальнейшего посягательства времени.

Разумеется, прошедшее время невозвратимо; но происшедшее в нем остается неприкосновенным и нерушимым.

Таким образом, текущее время предстает не только как разбойник, но и как доверенное лицо. И даже сохраняя в поле своего зрения преходящесть бытия, мировоззрение не должно, несмотря на это, быть пессимистическим. Если бы мы попытались выразить эту же мысль образно, то могли бы сказать: пессимист похож на человека, который, стоя перед настенным календарем и отрывая каждый день по одному листику, видит, что календарь становится все тоньше и тоньше; тогда как человек, который воспринимает жизнь в свете вышесказанного, похож на того, кто, сорвав листок календаря, бережно и осторожно кладет его рядом с другими, сорванными ранее, не забыв сделать на обратной стороне листка дневниковые записи; и вот он полон гордости и радости от мысли о том, что содержится в этих ежедневных записях — о том, что из его жизни в них было накрепко запечатлено. Ну и что из того, что этот человек замечает, что он стареет? Должен ли он с завистью смотреть на молодость других людей или с тоской вспоминать собственную? И зачем ему завидовать молодым — тем возможностям, которые еще есть у молодых, их будущему? «Большое спасибо, — подумает он, — вместо этого у меня есть реальности — в моем прошлом; не только реальности содеянного, но и реальность пережитой любви и еще реальность выстраданного. И последним я особенно горжусь — пусть даже в этом мне меньше всего завидуют...»

Все доброе, все прекрасное из прошлого остается прочно сохраненным в прошлом же. Но, с другой стороны, всякая вина и всякое зло еще «искупимы» в течение всей жизни (Шелер «Возрождение и покаяние»). Следовательно, дело обстоит не так, словно мы имеем готовый фильм — примерно так же, как теория относительности представляет себе мировой процесс как совокупность четырехмерных «мировых линий», — уже готовый фильм, который лишь разворачивается кадр за кадром; нет, речь идет о другом: фильм этого мира еще снимается. А это означает не что другое, как то, что прошлое, к счастью, прочно сохранено и надежно укрыто, однако будущее остается открытым, то есть предоставлено ответственности человека.



Что же такое ответственность? Ответственность — это то, к чему «привлекают», и то, от чего «уходят». Этим самым мудрость языка уже намекает на то, что в человеке есть нечто вроде противодействующих сил, которые пытаются удержать его от того, чтобы взять на себя присущую ему ответственность. И действительно, в понятии ответственности есть что-то бездонное. И чем дальше и глубже мы размышляем о ней, тем больше мы это понимаем — до тех пор, пока нас не охватит своего рода головокружение; как только мы углубляемся в сущность человеческой ответственности, нас охватывает ужас; есть что-то ужасающее в ответственности человека, но одновременно и что-то великолепное! Ужасно знать, что каждое мгновение я несу ответственность за ближнего, что каждое решение, самое малое и самое большое, является решением «навечно», что я в каждый миг могу реализовать или потерять возможность — возможность именно этого мгновения. Конечно, каждое мгновение таит в себе тысячи возможностей, я же могу выбрать одну-единственную, чтобы ее реализовать. Все же другие я тем самым приговариваю к небытию — и это тоже «навечно»! Великолепно же — знать, что будущее, мое собственное и вместе с ним будущее событий и людей вокруг меня, как-то, пусть и в незначительной степени, зависит от моего решения в каждый момент. То, что я благодаря этим решениям реализую, что я «привнесу в мир», то я и спасу для действительности и сохраню от забвения.
Принцип удовольствия и принцип гомеостаза
В предыдущей главе мы рассмотрели вопрос о смысле постольку, поскольку он (вопрос) касается смысла мироздания; теперь давайте возвратимся к этому вопросу в том виде, как он трактуется больными, которые его задают: к вопросу о смысле их отдельной, личной жизни. При этом нам придется заняться сначала обсуждением того, какой поворот некоторые пациенты пытаются дать обсуждению этого вопроса, — поворот, который неизбежно должен вылиться в этический нигилизм. В этих дискуссиях они просто утверждают, что весь смысл жизни заключается лишь в удовольствии; при этом они ссылаются в своей аргументации на ошибочный факт, что вся человеческая деятельность диктуется в конечном счете стремлением к счастью, что все душевные процессы определяются исключительно принципом удовольствия. Эту теорию о доминирующем положении принципа удовольствия во всей душевной жизни выдвигает, как известно, и психоанализ. Принцип реальности не противоречит, собственно, принципу удовольствия, а является лишь простым расширением принципа удовольствия, находясь у него на службе как его простая «модификация», «которая по существу в качестве цели также имеет получение удовольствия». По нашему убеждению, принцип удовольствия является психологическим артефактом. В действительности удовольствие — не цель наших устремлений, а следствие их реализации. На этот факт указал еще Кант. А в отношении эвдемонизма Шелер сказал, что не удовольствие предшествует действию как его цель, а, напротив, действие «несет на своей спине» удовольствие. Вероятно, существуют особые состояния или обстоятельства, при которых удовольствие действительно может представлять собой цель волевого акта. Помимо этих особых случаев теория принципа удовольствия не учитывает существенно целенаправленный характер всей психической активности. В целом же человек хочет не удовольствия, а именно того, что он хочет. Предметами человеческого хотения могут быть разные вещи, в то время как удовольствие остается всегда одним и тем же — как в случае ценностно-ориентированного поведения, так и в противоположном случае. Отсюда можно заключить, что признание принципа удовольствия должно было бы привести к нивелированию всех возможных целевых установок человека. С этой точки зрения, совершенно безразлично, неважно, что именно делает человек. Пожертвования средств на благотворительные цели тогда служат лишь устранению чувства неудовольствия, так же как и расходование этих денег на гастрономические наслаждения. В действительности, осмысленность сострадательного порыва предшествует его устранению с помощью соответствующего действия, которое, якобы, имеет лишь негативный смысл устранения неудовольствия; ведь можно себе представить, что, будучи свидетелем несчастного случая, который у одного человека вызывает сострадание, другой человек будет испытывать злорадство, радоваться несчастью, которое он видит, и даже испытывать от этого удовольствие. В действительности же удовольствие или неудовольствие мало что определяют в жизни. Для зрителя в театре ведь не так уж важно, смотрит ли он трагедию или комедию; для него важнее содержание представления. И, конечно, никто не станет утверждать, что определенное чувство неудовольствия, которое может быть вызвано в душах зрителей при переживании происходящей на сцене трагедии, является целью их посещения театра; тогда всех театралов можно было бы рассматривать как скрытых мазохистов. Мы можем окончательно опровергнуть утверждение, что удовольствие является конечной целью всех — а не только конечным итогом отдельных — устремлений таким образом, что мы перевернем это утверждение. Если бы, например, Наполеон действительно проводил свои сражения лишь затем, чтобы доставить себе чувство удовольствия от их победоносного исхода (то же самое чувство удовольствия, которое какой-нибудь простой солдат доставляет себе более простым способом — например, едой, алкоголем и проститутками), тогда «последняя цель» последних наполеоновских сражений, «конечная цель» наполеоновских поражений, должна была бы заключаться, напротив, в чувстве неудовольствия, которое следовало за поражениями так же, как чувство удовольствия следовало за победами.

Если бы мы действительно видели в одном лишь удовольствии весь смысл жизни, тогда жизнь должна была бы казаться, в конце концов, бессмысленной. Если бы удовольствие действительно составляло смысл жизни, тогда жизнь не имела бы, собственно, никакого смысла. Так что же такое, наконец, удовольствие? Состояние. Материалист сказал бы: удовольствие — это не что иное, как некий процесс в извилинах головного мозга. И ради достижения этого процесса стоит жить, мучаться, страдать? Давайте представим себе, что приговоренный к смерти за несколько часов до своей казни должен выбрать блюдо для последней трапезы. Он мог бы в этом случае спросить себя: есть ли вообще какой-нибудь смысл наслаждаться гастрономическими радостями перед лицом смерти? Не все ли ему равно, если спустя два часа после того, как он еще раз успел вызвать в извилинах головного мозга тот самый процесс, который называют удовольствием, его жизнь оборвется? Но, как известно, все живое ожидает смерть, и всякое желание любого человека было бы, следовательно, одинаково бессмысленным. Такое неутешительное мировоззрение логически должно уже в самом расцвете жизни привести к сомнению в ее смысле; оно могло бы с полным правом предвосхитить и обобщить вывод, к которому пришел один пациент, который был помещен в клинику после попытки самоубийства и рассказал о следующем пережитом им случае: с целью попытки самоубийства он хотел поехать в отдаленный район города, но не мог найти подходящего маршрута трамвая. Тогда он решил взять такси. «Но потом я подумал, — рассказывает он, — не лучше ли сэкономить пару шиллингов; тут же я непроизвольно засмеялся — тому, что перед самой смертью я хотел немного сэкономить».



Кого сама жизнь еще недостаточно научила тому, что мы существуем на свете менее всего «для удовольствия», того можно отослать к статистическим данным, полученным в ходе экспериментов русского психолога, который показал, что нормальный человек в среднем в течение дня испытывает несравненно больше эмоций неудовольствия, чем удовольствия. Сколь неудовлетворителен принцип удовольствия не только в мировоззренческом плане, т. е. на практике, но и в теории, видно из следующего примера, взятого из повседневной жизни. Если мы спросим какого-нибудь человека, почему он не делает чего-либо, что нам кажется целесообразным, и он, указывая на «причину», ответит: «У меня нет к этому желания», то этот ответ покажется нам неубедительным. Этот ответ потому и не является собственно ответом, что как раз удовольствие или неудовольствие мы никогда не считаем достаточно веским аргументом или контраргументом в пользу или против целесообразности действия.

Несостоятельность принципа удовольствия в качестве максимы сохранялась бы и тогда, если бы он действительно происходил, как об этом пишет Зигмунд Фрейд в своей работе «По ту сторону принципа удовольствия», из общей тенденции органического к возвращению к покою неорганического. Этим утверждением Фрейд пытался доказать родственность всякого стремления к удовольствию с тем , что он называет стремлением к смерти. На мой взгляд, все психологические и биологические пратенденции можно редуцировать еще дальше, может быть, до универсального принципа выравнивания, который работает на выравнивание всякого напряжения во всех областях бытия. Нечто подобное говорит нам и физика в своем учении об энтропии как об ожидаемом конечном состоянии космоса. Исходя из этого, «тепловой смерти» в качестве психологического коррелята можно было бы противопоставить нирвану; выравнивание любого душевного напряжения путем освобождения от всякого чувства неудовольствия можно было бы тогда рассматривать как микрокосмический эквивалент макрокосмической энтропии, рассматривать нирвану как энтропию, увиденную изнутри. Однако сам принцип выравнивания являет собой антитезу «принципу индивидуации», который стремится сохранить все бытие как индивидуализированное бытие. Уже из наличия такого противоположного принципа вытекает, что с постулированием любого, пусть даже универсального, принципа, с констатацией каких-либо космических тенденций вообще, с этической точки зрения еще совсем ничего не выяснено. Ведь все объективно происходящее для субъекта ни в коей мере не обязательно. Кто говорит, что мы должны, так сказать, идентифицировать себя со всеми этими принципами или тенденциями? Проблема только начинается с вопроса, должны ли мы подчиняться таким тенденциям — там, где мы можем обнаружить их в нашем собственном душевном мире. Можно было бы также обоснованно предположить, что наша собственная задача состоит как раз в том, чтобы противостоять господству подобных как внешних, так и внутренних давлений. Вероятно, все мы, в силу нашего одностороннего естественно-научного образования, питаем слишком большое, преувеличенное уважение к результатам точных естественно-научных исследований, к физической картине мира. Должны ли мы действительно бояться тепловой смерти или «гибели мира» постольку, поскольку окончательная катастрофа космических размеров могла бы сделать бессмысленными наши усилия и усилия последующих поколений? Не учит ли нас внутренний опыт теоретически непредвзятых простых житейских переживаний тому, что естественная радость при виде прекрасного вечернего заката для нас реальнее, чем некий астрономический расчет предполагаемого момента времени, когда Земля должна упасть на Солнце? Может ли нам быть дано что-либо непосредственнее, чем наш собственный опыт, саморазумение нашего человеко-бытия как бытия-ответственности? «Самое верное — это совесть», сказал кто-то однажды, и никакая теория о физиологической «сущности» определенных переживаний, и никакое утверждение, что радость — это совершенно определенно организованный танец молекул, атомов или электронов нервных клеток большого мозга никогда не были столь же убедительны, как уверенность человека, который переживает высшее наслаждение искусством или счастье любви, в том. что его жизнь полна смысла.

Радость может сделать жизнь содержательной только тогда, когда она сама имеет смысл. Ее узкий смысл не может, однако, заключаться в ней самой. На самом деле он лежит вне ее. Радость каждый раз направлена на предмет. Шелер показал, что радость — целенаправленное чувство, в противоположность простому удовольствию, которое он причисляет к ненаправленным чувствам, к чувствам, «соответствующим определенному состоянию», к «чувствам-состояниям». Шелер указывает при этом на тот факт, что это различие находит свое выражение уже в повседневном языковом употреблении: удовольствие испытывают по поводу чего-то, а радуются чему-то. Мы помним также понятие «презентативного существования», введенное Эрвином Штраусом. При таком образе жизни человек закосневает в состоянии удовольствия (например, в состоянии опьянения), не выходя из него в царство предметной реальности — а здесь это означало бы: царство ценностей; лишь эмоциональная интенция ценностей может доставить человеку «истинную радость». Теперь мы понимаем, почему радость никогда не может быть самоцелью: она сама, как таковая, не может быть интендирована. Она является «действительностью свершения» (Рейер) и реализуема лишь в совершении ценностно-познавательных актов, следовательно, в совершении интенциональных актов, направленных на «схватывание» ценностей. Как прекрасно выразил это Кьеркегор, когда сказал, что дверь к счастью открывается на себя! Кто пытается нажать на нее, перед тем она закрывается. Как раз тот, кто судорожно пытается стать счастливым, уже этим самым преграждает себе дорогу к счастью. Так всякое стремление к счастью как к «последней цели» в человеческой жизни предстает как нечто, уже само по себе невозможное.

Ценность по отношению к акту, который она интендирует, необходимо трансцендентна. Она трансцендирует ценностно-познавательный акт, который направлен на нее, аналогично предмету акта познания, который, конечно же, тоже лежит вне этого акта. Феноменология показала, что вместе с предметом в интенциональном акте всякий раз уже дан его трансцендентный характер. Если я вижу светящуюся лампу, то одновременно мне дано, что она находится здесь, даже если я закрою глаза или повернусь к ней спиной. «Видеть» означает всегда: видеть что-либо не только глазами. Если же кто-нибудь захотел бы настаивать на утверждении, что он, собственно говоря, видит не вещи во внешнем мире, а скорее лишь образы на сетчатке своих глаз (что, конечно же, абсолютно неверно), тогда это ложная посылка соответствовала бы главной ошибке маховского позитивизма, который методически исходит из данных чувств. Действительно, установка на чувства как таковые является совершенно определенной, лишь вторичной («производной»), а именно — отражающей установкой, следовательно, установкой, которая в высшей степени годится для научно-психологического метода познания, но ни в коем случае, однако, не подходит для простого естественного метода. Теория познания изначально не имеет намерения или задачи быть теорией психологического познания, скорее она имеет намерение и задачу быть просто теорией познания. Мы можем пойти еще дальше: даже тот человек ошибался бы, который утверждал бы, что сквозь очки он видит только стекла очков, а не сами вещи. Конечно, можно настроиться на загрязненность, на пылинки или пятнышки, которые могут быть на поверхности линз; однако при этом никогда не следует забывать, что тем самым такая установка является каждый раз установкой на погрешности стекол очков — так же как и познавательно-критическая установка является установкой на источники ошибок познания, самого по себе верного познания! — следовательно, установкой на источники ошибок познания, факультативная верность которого, именно с предположением возможных источников ошибок, уже всегда предпослана!

В познании предмета как реального уже заложено то, что я признаю его реальность независимо от того, познаю ли его я или кто-нибудь другой когда-либо. То же самое относится и к предметам ценностного познания. Это можно при необходимости проиллюстрировать с помощью следующего примера. Представим себе, что мужчина замечает, что эротическая привлекательность его партнерши «дана» ему лишь на то время, пока он находится в определенном состоянии, а именно — в состоянии сексуального напряжения, а с угасанием полового возбуждения он замечает, что все ее эстетические достоинства каким-то образом исчезают. Из этого он делает вывод, что они вовсе не реальны, а являются результатом его ослепления в момент возбуждения, что, следовательно, они представляют собой не нечто объективное, а, скорее всего, нечто такое, что относится к сиюминутному состоянию его организма и коренится в субъективности его инстинктов. Этот вывод неверен. Возможно, что определенное субъективное состояние было тем условием, которое делало определенные ценности вообще доступными восприятию; вероятно, определенное состояние субъекта было необходимым медиумом или органом восприятия ценностей. Это, однако, не исключает объективности ценностей, а, напротив, является их предпосылкой. Эстетические, как и этические ценности, следовательно, требуют, как и предметы познания, адекватных актов для их восприятия; однако в этих актах схватывается одновременно трансцендентный характер всех этих предметов по отношению к направленным на них актам, а вместе с тем и их объективность. Ничего не меняет здесь и уже упомянутый выше факт, что наша шкала ценностей, так же как и наша картина мира, позволяет видеть нам в каждый данный момент времени определенный участок мира, его кусочек, что мы, следовательно, привязаны к перспективе. Возможно, что дело вообще обстоит так, что все долженствование дается человеку каждый раз в его конкретности, в необходимости того, что он «должен» сделать «здесь и сейчас». Ценности раскрываются в требованиях дня и личных задачах; стоящие за этими задачами ценности могут быть, по-видимому, интендированы лишь через эти задачи. Возможно, не исключено, что та всеобщность, которой будто бы открыто все конкретное долженствование, отдельному человеку, связанному с перспективой конкретного, вообще никогда не бывает видна.

Всякая человеческая личность представляет собой нечто уникальное, и каждая из ее жизненных ситуаций неповторима. Эти уникальность и неповторимость проявляются и в каждой конкретной задаче человека. Каждый человек может в каждый данный момент иметь только одну-единственную задачу; но именно это своеобразие составляет абсолютность этой задачи. Следовательно, хотя мир и рассматривается в перспективе, но каждому участку его соответствует лишь одна верная перспектива. Таким образом, существует абсолютная верность не вопреки, а как раз благодаря перспективной относительности.
Субъективизм и релятивизм
Позволю себе высказать еще одно соображение в отношении объективности смысла; она не исключает его субъективности: смысл субъективен постольку, поскольку не существует одного смысла для всех; смысл, о котором в каждом случае идет речь, не может быть лишь отражением моего бытия. Смысл не только субъективен, но и относителен, ибо определяется ситуацией, в которую вовлечена данная личность, каждый раз как единственной в своем роде и неповторимой. Личность должна понять смысл ситуации, принять ее и воспользоваться ею, т. е. реализовать ее. Следовательно, смысл, по причине своей соотнесенности с ситуацией, также и сам единственен и неповторим; единственность «того, что необходимо», составляет его транссубъективность, и это означает, что смысл дается не нами, а является скорее данностью, пусть даже восприятие и реализация ситуации в очень сильной степени подчинены субъективности человеческого знания и совести. Возможная ошибочность человеческого знания и совести не прерывает транссубъективности человеческого бытия, «улавливаемого» человеческим знанием, и долженствования, «улавливаемого» человеческой совестью. Кто убежден в транссубъективности смысла, тот убежден и в том, что лишь ошибающаяся совесть может выступать защитницей таких вещей, как убийство или самоубийство. Это убеждение дает врачу право взять в исключительных случаях на свою совесть ответственность и действовать, исходя из своего ценностного мировоззрения; но даже и тогда он знает о способности своей собственной совести и совести пациента ошибаться.

Совесть относится к специфически человеческим феноменам. Ее можно было бы определить как интуитивную способность почувствовать единственный и неповторимый смысл, скрытый в каждой ситуации. Другими словами совесть — это смысловой орган.

Но совесть не только человечна, но и всеобъемлюще человечна, она — неотъемлемый атрибут самого понятия «человек». Совесть может ввести человека и в заблуждение. Более того, до последнего вздоха человек не знает, реализовал ли он свой смысл жизни или нет. Но со времен Петера Вуста «неизвестность и риск» связаны между собой и — пусть даже совесть и оставляет человека в «неизвестности» в отношении вопроса, нашел ли он вообще смысл своей жизни, — такая «неизвестность» не лишает нас «риска» повиноваться своей совести или прислушиваться к ее голосу.

Со всякой «неизвестностью» связан, однако, не только этот «риск», но и смирение. То, что мы даже на смертном одре не будем знать, не впала ли все же наша совесть в заблуждение, означает уже, что правой могла быть не наша совесть, а совесть другого человека. Смирение означает, следовательно, терпимость, но терпимость не есть индифферентность, так как уважать веру другого еще не означает идентифицировать себя с другой верой.

Никто не отрицает, что человек может иногда не понимать смысла и должен его как-то толковать. Это еще далеко не означает, что такое толкование происходит произвольно.

Обладает ли человек какой-либо свободой толкования, несет ли он ответственность за верное толкование? Ведь на каждый вопрос имеется лишь один ответ, а именно правильный, для всякой проблемы существует лишь одно решение, а именно верное, и в каждой жизни, в каждой жизненной ситуации есть лишь один смысл, а именно подлинный. В тесте с таблицей Роршаха субъект сам дает смысл этой таблице — благодаря субъективности этой «дачи смысла» субъект (проективного) теста сам «разоблачает» себя; но в жизни речь идет не о «даче смысла», а о нахождении смысла (мы говорим «нахождении», а не «изобретении», так как смысл жизни не может быть изобретен, а должен быть открыт). Приведенный ниже эпизод позволит проиллюстрировать то, что, несмотря на всю субъективность, которая присуща любому толкованию, интендированному толкованием смыслу присущ все же хотя бы минимум транссубъективности. Однажды в США во время дискуссии после одного из моих докладов мне прислали записку с вопросом, который звучал так: «Как в Вашей теории определяется 600?». Руководитель дискуссии, прочитав этот вопрос, отложил в сторону записку, обратившись ко мне со словами: «Бессмыслица... как определяется в Вашей теории 600?». Я взял записку в руки, пробежал ее глазами и выяснил, что руководитель дискуссии — замечу между прочим, по профессии — теолог, ошибся; так как вопрос был написан крупными буквами, то в английском оригинале слово «GOD» (Бог) можно было лишь с большим трудом отличить от «600». Из-за этой двусмысленности возник непредвиденный проективный тест, результаты которого для теолога и для меня самого как психиатра оказались весьма неожиданными. Во всяком случае, я не упустил возможности во время чтения лекций в университете Вены предложить студентам из США оригинальный английский текст; выяснилось, что девять студентов увидели число «600», а девять прочли «GOD», четверо же колебались между этими двумя толкованиями. Очевидно, что эти толкования не были равноценными; от участников теста требовалось выбрать только одно из них: тот (кто задавал вопрос, имел в виду лишь слово «Бог»), и поняли вопрос только те, кто прочел это слово, а не заменил его числом. И пусть даже человек в высшей степени зависит от своей совести в том, что касается смысла какой-то конкретной ситуации, и пусть он к тому же до последнего дыхания пребывает в неизвестности в отношении того, ошибается ли его совесть в той пли иной конкретной ситуации (как это вообще свойственно человеку), или нет, он должен взять на себя риск такой ошибки и принять свое человеческое несовершенство и конечность своего бытия. Как говорит Гордон Оллпорт: «Можно быть наполовину уверенным и то же время чистосердечным».

Человеческая свобода конечна, и каждый человек далек от всемогущества. Так же конечна человеческая ответственность, именно потому, что человек должен принимать решения, сообразуясь лишь с «велениями разума и совести».

Смысл того, что совершает совесть всегда, когда бывает найден уникальный смысл той или иной ситуации или когда универсальной ценности в зависимости от обстоятельств говорится «да» или «нет», сводится, по-видимому, к «схватыванию» образа, т. е. к основе того, что мы называем волей к смыслу, которая, в свою очередь, характеризуется Джеймсом Крамбаухом и Леонардом Махоликом как собственно человеческая способность обнаруживать образы смысла не только в реальном, но и в возможном.

Вертхаймер говоря о ситуации, утверждал: «Ситуация "семь плюс семь равно..." — это система, имеющая пробел, который может быть заполнен различными способами. Лишь один из вариантов заполнения — четырнадцать — отвечает ситуации, подходит к пробелу, является тем, что структурно необходимо этой системе именно в этом месте и отвечает функции системы в целом. Этот вариант точно соответствует ситуации. Другие варианты заполнения пробела, например пятнадцать, не годятся. Они неверны. Здесь мы сталкиваемся с понятием востребованности ситуации. Требования такого рода являются объективными качествами».

В то время как смысл увязан с единственной и неповторимой ситуацией, имеются еще смыслы-универсалии, которые относятся к понятию «человек» как к таковому, и эти обширные смысловые возможности представляют собой то, что мы называем ценностями. Облегчение, которое человек получает от обретения более или менее общезначимых ценностей, моральных и этических принципов в том виде, как они выкристаллизовались в человеческом обществе в ходе его истории, дается ему ценой того, что он ввергается в конфликты. Собственно, речь идет здесь не о конфликтах совести, таких в действительности не существует: ведь то, что человеку говорит совесть — однозначно. Конфликтный характер присущ, а именно ценностям ибо, в противовес каждому конкретному единственному в своем роде и неповторимому смыслу ситуации, ценности являются абстрактными смысловыми универсалиями. Как таковые они имеют значение не только для уникальных личностей, которые поставлены в уникальные ситуации, но их значение распространяется на большие области повторяющихся, типических ситуаций и эти ареалы пересекают друг друга. Следовательно, имеются ситуации, в которых человек ставится перед выбором между ценностями, перед выбором между противоречащими друг другу принципами. Если выбор будет сделан не произвольно, то он вновь будет предоставлен совести, которая одна ответственна за то, чтобы решения принимались свободно, но не произвольно, а ответственно. Конечно, сам человек свободен по отношению к совести, но эта свобода состоит единственно в выборе между двумя возможностями: прислушаться к голосу совести или сделать вид, что не слышишь его. Если совесть систематически подавляется, это приводит или к западному конформизму или к восточному тоталитаризму — в зависимости от того, предлагаются ли человеку обобщенные и преувеличенные обществом ценности или они ему навязываются.

Все это еще не означает, однако, что ценностям обязательно присущ конфликтный характер; возможные пересечения между областями, на которые распространяется значимость различных ценностей, могут быть лишь кажущимися, так как могут возникать путем проекции, т. е. путем потери измерения. Лишь тогда, когда мы исключаем иерархическую дифференциацию двух ценностей по степени их значимости, кажется, что они пересекаются и в области этих пересечений сталкиваются друг с другом — так же как два шара, спроецированные из трехмерного пространства в двухмерное, лишь кажущимся образом пересекаются друг с другом. следующая страница >>