Александр Юльевич Волохов, учитель физики гимназии 1543, Работает в школе со дня ее основания в 1975 г - umotnas.ru o_O
Главная
Поиск по ключевым словам:
Похожие работы
Название работы Кол-во страниц Размер
Использование в преподавании физики основной школы методики развития... 1 53.91kb.
Материально техническая база Гимназии №1 Адрес 236022 город Калининград... 1 44.75kb.
Методические рекомендации для педагогов и родителей по работе с такой... 1 17.8kb.
Минералы и горные породы 1 214.42kb.
Рассказ о спартанском воспитании 1 17.82kb.
Н. Н. Соколова правила для учащихся Академической гимназии Государственного... 1 33.56kb.
Празднование Международного Дня Земли 1 32.27kb.
Программа мероприятий Дня города-2013, посвященного празднованию... 1 163.12kb.
Режим дня школьника 1 164.59kb.
Санкт-петербург редакционная коллегия выпуска 11 3913.51kb.
Внеклассное мероприятие в 10 классе Учитель физики Павленко Нейля... 1 91.82kb.
Экспертный совет по проблемам законодательного обеспечения развития... 2 1155.44kb.
Викторина для любознательных: «Занимательная биология» 1 9.92kb.

Александр Юльевич Волохов, учитель физики гимназии 1543, Работает в школе со дня - страница №1/3

«Не люблю, когда меня боятся»

Александр Юльевич Волохов
учитель физики гимназии 1543, 
Работает в школе со дня ее основания в 1975 г.


ОГЛАВЛЕНИЕ:


1. История семьи
2. Школьные годы
3. Институт
4. Юность
5. 43 школа
6. Гражданская позиция
7. Учитель физики

\сокращенная версия для печати\



1. ИСТОРИЯ СЕМЬИ
СЕМЬЯ МАТЕРИ

Моя мать – десятый ребенок в семье. Дед был из крестьян, его звали Федор Устинович Шурыгин, бабушку – Марфа Тимофеевна. Жили в деревне или поселке Сеща, недалеко от Рославля, в Смоленской области. У них была огромная семья: десять своих детей, двое приемных. А раз большая семья, то и большое хозяйство, все работали. Старшие сыновья выходили в люди и постепенно тащили за собой в город следующих. Сначала уезжали в Питер, потом в Москву. В начале 30-х годов, когда в воздухе запахло коллективизацией, один из сыновей шепнул деду, что скоро будут раскулачивать, а хозяйство большое. Дед не растерялся, а вовремя все продал и переехал к одному из своих сыновей в Москву. Здесь он руководил бригадой такелажников, строил мосты, в частности Краснохолмский мост на Таганке. Потом его бригада работала на строительстве метро, и там его увидел скульптор Манизер, который использовал его как модель партизана для скульптуры на станции «Партизанская». (Это партизан Кузьмин, который в 1942 повторил подвиг Ивана Сусанина, посмертно став самым старшим из Героев Советского союза – в 84 года). Там у колонн стоят две скульптуры: Зоя Космодемьянская и старик с дубиной – портретное сходство с моим дедом. Он умер в 1943 году, я его не видел. А бабушка моя, Марфа Тимофеевна, умерла в 1948-м году, я ее немножко помню. А станцию «Партизанская» открыли в 1944. Кстати, доска под памятником появилась только несколько лет назад. Я эту станцию с раннего детства знаю, потому что с мамой на кладбище к дедушке с бабушкой ездил, оно там недалеко при церкви.

Мой дядя Георгий, или, как его называли в семье, Жорж (тот самый, который шепнул деду про коллективизацию), далеко продвинулся – он получил инженерное образование в Москве, потом совершенствовался в Германии, а затем стал главным инженером одного из Уральских заводов. Его арестовали в 1938 году «за связь с иностранцами». После смерти Сталина другой мой дядюшка, дядя Тимофей, узнавал его судьбу, и оказалось, что дядя Жорж не был расстрелян. Он не перенес пыток. Как было сказано в официальной бумаге, «скончался через полгода после ареста в результате следственных действий». Двое его детей остались сиротами – их отправили в детские дома, и жизнь была сломана. Через много лет дядя Тимофей нашел их в уральском поселке Черемхово – дочка просто спилась к тому времени, ее уже было не спасти, а сына, Анатолия, дядя Тимофей вытащил в Москву. Все дядья сложились, собрали средства, помогли ему закончить техникум, вывели в люди. Сейчас он живет в Белгородской области, ему уже больше 75-ти. Мы посылаем друг другу открытки на день рождения. А вообще, у меня очень много двоюродных братьев и сестер.

СЕМЬЯ ОТЦА

Отец мой, Юлий Давыдович Волохов, из Киева. Я знаю, что мой прадед, отец бабушки, был биндюжником. Биндюжник – это «водитель» тяжелых телег. Они возили грузы с Днепра (с Подола) наверх. А бабушку, Марью Давыдовну, я хорошо помню: помню, как помнит ребенок свою бабушку. «Бабушка скажи Алесик и Болесик!», – у нее были вставные челюсти, и когда она их вынимала, она шепелявила и, произнося наши имена, картавила, а мы страшно хохотали и просили так сказать ещё и ещё. Вот её я обожал! Бабушка полная, тяжелая, сердечница, сидела все время на кухне и очень вкусно готовила – борщи, еще что-то... Я, кстати, очень люблю Киев! Я считаю этот город своей второй Родиной: все эти запахи, эти киевские переулочки… Только отцовскую бабушку я и знал, всё детство меня к ней возили, если не каждое лето, то через лето. Она умерла, когда мне было 15 лет.

А деда Давыда, отца моего отца, я не знал. От него, собственно, и пошла фамилия Волохов – это был его журналистский псевдоним в честь Марка Волохова – революционера из гончаровского романа «Обрыв». Настоящая его фамилия Ховах, у бабушки - Финкильштейн. Дед был журналистом в каких-то революционных газетах еще до Революции, а когда началась Гражданская война, он то в Киев с красными приходил, то, когда Петлюра захватывает город, уходил, потом опять приходил... Вот в один из таких «приходов» он зачал девочку, младшую папину сестру, а в один из таких «уходил» ушел и больше к жене не вернулся. Это был, получается, 1918-1919 год. А году в 1950-м, когда мне уже было пять лет, я помню, как мама однажды приводит к нам в комнату, какого-то дяденьку, ему улыбается, я ему тоже улыбаюсь, мы целуемся. Потом приходит отец. Помню, как они сидят за столом и разговаривают. На следующее утро дяденька уходит. И только потом мне взрослые говорят, что это был отец моего отца, то есть мой родной дед, которого я видел тогда первый и последний раз в жизни. Отец ему сказал: «Переночевать я тебя, конечно, пущу, не выгоню. А утром уходи, я тебя знать не хочу – ты свою дочь, мою сестру, ни разу даже в глаза не видел! Я тебе этого не прощу». Так что деда я не знал. А он всю войну был журналистом. После войны, кажется, работал сценаристом на Ленфильме.
ОТЕЦ

Мой отец, Юлий Давыдович Волохов, родился в 1914 году. На его жизнь пришлось три войны – Первая мировая, Гражданская и Великая Отечественная война. А я вот уже до 65 лет дожил – ни одной войны! (Если не считать локальных.)


Отец жил в Киеве до 18 лет – работал на заводе «Арсенал» и закончил рабфак. Он вспоминал, как в Гражданскую войну у них в киевском доме на верхнем этаже жили какие-то бандиты, и, поскольку парадный вход был заколочен, все ходили черным ходом. Было очень страшно. Потом вся их компания, с которой отец до старости поддерживал отношения, разъехалась учиться – кто поехал в столицу Украины, тогда Харьков, а он в столицу Союза, в Москву. Отца, как рабфаковца, приняли на льготных условиях на мехмат МГУ. Он всю жизнь мечтал об авиации, и после мехмата стал авиационным инженером в ЦАГИ (Центральный аэрогидродинамический институт в Жуковском).
Когда мы жили в Жуковском, то отец всякий раз, как на его глазах взлетал или садился самолет, останавливался и долго провожал его взглядом. Я никак этого не мог понять. А стал взрослым и осознал: 50 тонн железа и летит – ну не чудо ли! Вот отец на это чудо всегда и смотрел. Летчиком он не мог быть из-за плохого зрения, но некоторое время был инженером-испытателем. В одном из испытательных полетов они упали, разбились и сутки пролежали в снегу, пока их нашли. У отца после этого развилась астма, и я помню, как его лечили какими-то травами, которые надо было курить – у него был целый портсигар с этими травами. В конце концов астму вылечили.
Наше государство никогда на войну денег не жалело, и когда отец работал в авиации, то очень неплохо зарабатывал. Рассказывал мне о том, как он ездил в Москву, на улицу Горького, в ресторан “Север”, какой там был еврейский повар, который замечательно готовил рыбные блюда: рыба-фиш и другие. Как они шиковали: ходили в белых брюках и белых рубашках, потом покупали вишню, высыпали на блюдо и садились на него в этих белых брюках. В общем, веселая молодость была!
А потом началась война. В октябре 1941-го, когда немцы стремительно рвались к Москве, начался так называемый «драп», когда и начальство, и граждане начали убегать совершенно бесконтрольно и неорганизованно. В ЦАГИ же, где работал отец, находились опытные образцы самолетов, которые никто не эвакуировал, потому что все начальство убежало. Что интересно – там были как наши, так и немецкие самолеты, полученные во время жаркой предвоенной «дружбы». Отец остался с этими самолетами один на один, и тут звонок. Никого нет, отец снимает трубку, а там генерал, командующий эвакуацией, кричит, страшно ругается… Отец вызванивает по телефону другого генерала, по транспорту, и передает приказы. Как сам отец потом за праздничным столом нам рассказывал, один из генералов ему говорит: «Ты не смягчай, не смягчай, повторяй дословно, как я говорю!»
Таким образом, неожиданно для себя, отец организовал эвакуацию всей техники из ЦАГИ, за что впоследствии получил медаль «За оборону Москвы». И, поскольку у них была техника, а не люди, эшелон двигался очень медленно, пропуская более важные составы. Пока они доехали до Казани, уже наступил декабрь. А в декабре, как известно, началось наше контрнаступление под Москвой, и уже надо было возвращаться. Ведь экспериментальные установки из ЦАГИ не увезешь – это огромные аэродинамические трубы, а вся работа должна была проводиться в этих трубах. Так отец вернулся.
Потом он начал заниматься ракетной техникой – работал над усовершенствованием «Катюш», которые стреляли очень неточно, поэтому говорилось, что они стреляли не по целям, а «по площадям». Стояла задача увеличить точность стрельбы. Идея отца была в том, чтобы всё горючее сгорало, пока ракета идет по стапелям, и чтобы после схода с них горючее уже не горело и ракета не «рыскала». Но работа тянулась долго, и вторая группа, работавшая над той же проблемой, нашла более простое решение. Если грубо, на пальцах, то они надели “трубу” сзади на ракету и “насверлили” по бокам дырок, газ вырывался не только назад, но и в эти дырки, закручивая ракету по оси, таким образом делая ее более стабильной в полете. А их группа успела только к лету 1945-го года, когда война уже кончилась. Но тут началась война с Японией, и он повез свое изделие на Дальний восток. Везли, опять же, очень долго, американцы успели сбросить атомную бомбу, Япония капитулировала. Сам отец говорил, что так и не увидел, как работает его изделие. Но ведь, если задуматься, это же были боевые снаряды! И я, тогда еще молодой человек, комсомолец, романтик, говорил: «Папа, как ты можешь так говорить?! Это же должно было людей убивать!». Он меня не понимал: «Причем тут это?» Вот это инженер! Он что-то сделал, и он хочет видеть, как это будет работать. Я тот рассказ очень хорошо запомнил, потому что для меня это показатель инженерного мышления, инженерного отношения к жизни.
В ЦАГИ отец работал до начала 50-х годов, пока не началась так называемая «борьба с космополитизмом», и отца по пятому пункту из ЦАГИ уволили. Полгода он искал работу, пока не нашел ее у Семена Лавочкина в Химках. После смерти Лавочкина завод стал носить его имя. Главным же конструктором стал Николай Бабакин, перед этим прямой начальник отца.

Там отец продолжил заниматься боевыми ракетами "земля-воздух". А после того, как Сергей Королёв передал тематику непилотируемых космических полётов в КБ Бабакина, занялся космической тематикой. И, поскольку он по образованию математик, то со временем возглавил комплекс по разработке систем управления ракет. Благодаря ему, в СССР был впервые доставлен на Землю лунный грунт. Дело было так – наши во время войны стащили немецкие ракетные чертежи, а американцы стащили самого конструктора – Вернера фон Брауна. И он им сделал ракету «Аполлон», у которой была такая грузоподъемность, что могла доставлять людей к Луне. У нас не было таких двигателей, поэтому в лунной программе мы заметно отставали. Но решили, тем не менее, первыми доставить лунный грунт.



Проект был такой: корабль садится на Луну, забирает лунный грунт, а дальше ему нужно взлететь и провести коррекцию траектории. Ведь надо же попасть не просто на Землю, а надо еще попасть в Казахстан. Американцы в Тихий океан приземляют свои корабли, а у нас нет такой акватории. У нас вместо этого Казахстан – огромная равнинная безлесная площадь, на которой легко найти приземлившийся корабль. И когда все посчитали, выяснилось, что если ставить аппарат для добывания лунного грунта, то для топлива, необходимого для коррекции орбиты после взлета, грузоподъемности ракеты уже не хватает. То есть сделать это невозможно. И тогда отец решил сложную навигационную задачу, которая позволяла кораблю, под каким бы углом к поверхности он ни сел (это не просчитаешь заранее, потому что зависит от рельефа Луны), стартовать потом в рассчитанный заранее момент, чтобы без коррекции траектории попасть точно в Казахстан! Это была очень трудная математическая задача, но отцу удалось ее решить. Он показал свое решение, и тогда начали разворачивать программу «Луна», чтобы раньше американцев доставить на Землю грунт.
Отец очень гордился этой работой: это был самый большой творческий успех в его жизни. Но тут произошла трагедия: «Луна-15» села не на поверхность лунного моря, а на склон горы и тут же опрокинулась, а буквально через три дня после этого полетели Армстронг, Олдрин и Коллинз, которые высадились на Луне и привезли оттуда грунт! Следующее удобное для старта корабля без корректировки взаимное положение Луны и Земли было только через год, и в следующем году «Луна-16» привезла грунт. Весь коллектив конструкторов получил Ленинскую премию. Отец тоже ожидал Ленинской премии, поскольку именно решенная им задача определила возможность доставки грунта, но его в последний момент вычеркнули из списка, наградили только орденом.
Отца это очень обидело. Он просто перестал ходить на работу. Потом к нему явился директор завода Бабакин, стал уговаривать, объясняя, что «ты не понимаешь, в какой стране живешь», что ничего нельзя было поделать, что вместо него вставили в список какого-то министерского работника и т.д. Отец доработал до пенсии и прямо в тот же день и уволился, так он был обижен. Его уговаривали остаться, но он ушел в 60 лет на пенсию. Думаю, это его сильно подкосило и ускорило его уход из жизни. Умер он от болезни Альцгеймера в 76 лет.
До болезни, находясь на пенсии, он занялся творчеством. Творческий человек не может без этого, и он занялся поэзией, стиховедением, общался по этому поводу с Гаспаровым Михаилом Леоновичем. Тот его приглашал на конференцию по стиховедению.
А началось все так – отец сначала увлекся написанием стихов, но потом ученый в нем победил поэта, и он задался вопросом: «А что же я такое пишу?» И выяснил, что, оказывается, он сочиняет не обычные, силлабические, а логаэдические стихи. Узнал, что это распространено в немецком стихосложении, стал смотреть у русских поэтов, нашел, что таких стихов много у Цветаевой, например, и у других поэтов. И написал статью «Логаэды в русском стихосложении». Гаспаров взял на конференцию литературоведческую часть статьи, посвященную логаэдам в поэзии Марины Цветаевой, а всю математическую часть, где отец математикой доказывал удобство логаэдического стихосложения по сравнению с силлабическим, не принял. То есть именно то, что отцу самому больше всего нравилось. И отец, не будучи специалистом в литературоведении, не поехал.

Отец очень тяжело сходился с людьми. Друзья у него были только старые, со времен юности. Позднее у него были ученики, сотрудники, уважаемые им люди, но друзей не было.


Какие черты характера я перенял от отца? Не знаю. Отец был совсем другим: он был и целеустремленнее, и трудоспособнее, и умнее. Я хуже него. Отец меня обожал, но всегда мне говорил ласково: «Ты дурак, Алик!».


МАМА
Маму звали Александра Федоровна Шурыгина. Ее семья жила на Лесной улице, которая соединяет площадь Белорусского вокзала и Новослободскую. Мама хорошо закончила школу, потом поступила в самый сильный гуманитарный вуз страны – в ИФЛИ (Институт философии, литературы и истории), который через полгода закрыли, поскольку сильно вольнодумный был (это 1941 год). И мама оказалась на филфаке Педагогического института имени Ленина. Тогда это называлось «Второй Университет», на Пироговке, в помещении бывших женских курсов. Закончила его во время войны, потом работала в школе.
А во время войны она, как и все, в патриотическом порыве хотела пойти в медсестры. И вместе со своей племянницей, которая была на два дня ее старше, пошла учиться: теоретический курс, потом практические занятия. И когда их привели в палату, там кровь, раненые, мама моя упала в обморок. А её племянница Милочка, Людмила Васильевна, всю войну прошла медсестрой, закончила в 1945-ом в Чехословакии. Такая милая женщина, с таким тихим ласковым голосом – Милочка, а у нее был целый «иконостас» медалей и орденов! Она тоже была филолог, преподавала в Смоленском пединституте, кандидат наук.
А мама работала в школах, преподавала русский язык и литературу. Сначала в Жуковском. Выпустила класс, который её очень любил, они общались с ней до последних её дней. Когда мы за отцом переехали в Химки, она там работала в двух школах. Потом из школы перешла в театрально-художественный техникум (ТХТУ, он и сейчас готовит декораторов, костюмеров, гримеров). Помню, один из её учеников был заведующим бутафорским цехом в театре Вахтангова, и он нам в 1962 году достал контрамарки на спектакль выпускного курса Любимова «Добрый человек из Сезуана». Это был знаменитый выпускной спектакль, его давали раз пять, и не на учебной сцене Щукинского училища, где обычно играют студенты, а на главной сцене театра Вахтангова. Актеры, игравшие в этом спектакле, и составили костяк будущего Театра на Таганке. А я видел это своими глазами!
Познакомились мои родители, когда мама, не попав в медсестры, нашла себе применение в ЦК ВЛКСМ, в партизанском отделе. Они помогали партизанам, которые возвращались с заданий, занимались проведением выставок по действию партизан в тылу врага и т. д. А в соседнем отделе работал Сеня Рапопорт – веселый парень, с которым она дружила, и он как-то привел своего друга детства – Юльку Волохова. Вот так они в 43-м году познакомились, в 44-м поженились, а в 45-м родился я. Но они расстались потом. Они разные были люди: мать моя очень легкая, можно даже сказать, легкомысленная, была, а отец был слишком основательный.

ВТОРЫЕ БРАКИ РОДИТЕЛЕЙ
Когда родители разошлись, отец ушел к коллеге по работе в КБ. Мама тоже вышла замуж. Отдыхая со мной на Рижском взморье, мама познакомилась с Ефремом Яковлевичем Котиком, который работал в юридическом отделе Министерства морского флота, и вышла за него замуж. Он был репрессирован в 1942-м году. Ему предъявили обвинение, что он был одновременно английский и японский шпион, посадили на 10 лет, но вернулся из лагерей он только после XX съезда, в 1956 году.
До войны он был главным юристом Главсевморпути, чрезвычайно сильной организации, которой руководил Папанин. До этого занимался адвокатской деятельностью. Рассказывал историю, как он защищал одного уголовника во время показательного процесса. В то время министр юстиции Вышинский выдвинул «теорию косвенных улик» (чтобы можно было осудить человека, даже когда никаких прямых улик против него нет). И то ли он его защитил, то ли удалось смягчить приговор, но этот пахан его запомнил с благодарностью. И впоследствии, когда посадили уже и адвоката, на одной из пересылок они случайно встретились, и тот ему облегчил положение в уголовном мире: дал целый ряд ценных советов. Ефрем Яковлевич рассказывал, что выжил в лагере потому, что понял, что там надо во что бы то ни стало сохранять человеческий облик хотя бы в мелочах: чистить ногти, бриться, соблюдать гигиену. Те, которые опускались: «Да зачем это нужно? Все равно уже, раз в таких скотских условиях живем среди вшей», они, как правило, погибали.
Рассказывал, как зеки, чтобы не заболеть цингой грызли кору хвойных деревьев (там витамин С есть). Один раз рассказал мне про пытки. Это было в 60-х годах, когда в Москву приехала американская выставка, и среди прочего там был раздел абстрактной живописи. Мы пошли туда. И Ефрем Яковлевич неожиданно для меня сказал: «Ты знаешь, мне это нравится, я это чувствую, я это уже видел…». Оказывается, у него на допросе была такая пытка – театральный софит направляли с расстояния трех метров, так, что даже жарко было, и там глаза закрывай, не закрывай, свет в глаза все равно ударяет даже сквозь веки, причиняя страшную боль. И у него начинало в голове что-то такое неопределенное плыть-плыть… И он это вспомнил сейчас, когда впервые увидел на выставке абстрактное искусство…
Но этот рассказ был исключением. Все остальное, что он рассказывал о лагере, касалось почему-то только смешных эпизодов. Мы переехали тогда в 1961 году в Карманицкий переулок, и к нему в гости приходили в основном сидевшие. То есть, бывало человека два-три из его киевской юности (он тоже киевлянин), и человек десять бывших «посидельцев». А я сидел в уголке и все внимательно слушал. Каких только людей я не видел! Там был основатель польского комсомола, был один из активных работников итальянской Компартии, которого потом приглашал как личного гостя Луиджи Лонго. Они много рассказывали, делились воспоминаниями… Но все эти воспоминания были только о смешных историях.
Например, Юрий Яковлевич Фридман рассказывал, что был у них один здоровый страшный уголовник, но с художественными наклонностями – рисовал какие-то плакаты. Юрий Яковлевич однажды показал ему фантик от конфеты с Шишкинским мишкой, так тот был в таком восторге, что принялся тут же этот фантик копировать. И вот случилось, что какой-то уголовник обозвал Якова жидом, а он давно сидел и, понимая, что такого спускать нельзя, ударил первый. Уголовники на него набросились. Вот тогда вмешался тот художник, а он здоровый был, раскидал всех и сказал: «кто его тронет, будет со мной дело иметь».

Вот такие истории рассказывали. И что интересно, все они считали, что социализм – верная идея, и вся мерзость, которая была, и с ними в том числе, - это лишь сталинские искажения правильной идеи. Хотя среди них было несколько человек, которые попали в немецкий плен, бежали, через партизанские отряды вернулись, а СМЕРШ отправлял их в штрафбаты, одного даже посадили. То есть, человек бежал из немецкого плена, чтобы защищать Родину, а на Родине его посадили в тюрьму. За что?! И, тем не менее, человек прошедший такое верил в то, что это лишь «сталинское искажение правильной идеи».


Ефрем Яковлевич прошел несколько лагерей. В одном из них он работал на лесоповале, а в другом его спас начальник лагеря, который в критический момент проявил к нему сочувствие и перевел с общих работ на место фельдшера в медпункт, благодаря чему он и выжил. В 60-х годах Ефрем Яковлевич захотел как-то пригласить этого начальника лагеря к себе домой на одну из таких встреч, но солагерники возмутились и пригрозили, что перестанут к нему приходить: «Это он тебя спас, а скольких он загубил! Пусть и не жестокий был».
Эти рассказы для меня имели огромное воспитательное значение. До встречи с Ефремом Яковлевичем я ничего толком не знал про культ личности. Например, отец мне никогда не объяснял, почему потерял работу. Вообще старался меня отгородить от всякой политики: о поэзии – пожалуйста, о том, как себя надо вести, как надо учиться, – пожалуйста, о политике – никогда. Потом, уже будучи взрослым, я обратил внимание на то, как он ругался, когда видел на экране телевизора любое лицо из Политбюро. Отец и болел только за иностранных спортсменов, за какого-нибудь лыжника Гунде Свана, а вовсе не за рядом бегущего Завьялова. Больше всего он уважал англичан, поскольку англичане, на его взгляд, были свободолюбивые люди, у них уже с XI века не было никаких крепостных отношений. Но все это я понял после 25-ти лет, после 1970-го года, когда умер Ефрем Яковлевич, и я совсем другими глазами взглянул на отца, забыв детские обиды. Кстати, спасибо матери, что она меня всё время к отцу толкала. В этом отношении они умно себя вели. А когда у меня дочь появилась, мать и отец стали бабушкой и дедушкой и вынуждены были встречаться, съезжаясь в одну квартиру к своей любимой внучке. Тогда я заметил, что отец словом с матерью не обмолвится, а мама, напротив, очень тепло о нем вспоминала потом в наших разговорах. И я понял, что в матери что-то такое еще живет, а у отца совершенно ничего не осталось.
После смерти отца его вторая жена - Виктория Ивановна - осталась совсем одна, у нее нет вообще никаких родственников. Пока она была самостоятельна, я ее навещал, чтобы ей не было одиноко, а лет семь назад, после того как она сломала шейку бедра, я держал ей сиделку и по-прежнему навещал. Считал это своим долгом в память об отце.
Виктория Ивановна умерла в марте прошлого 2011 года, теперь я навещаю только кладбище. Вообще все близкие и родные из предыдущего поколения ушли, теперь я в старшем поколении. .

2. ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ
Школ у меня было очень много, поэтому школу я плохо помню. Я её не ругаю никогда, но, как мне кажется, она на меня оказала малое влияние, в основном семья, и очень сильное, решающее, влияние оказали институтские годы.
Два года я учился в школе в Жуковском. Потом я переехал в Химки, там поучился до 4-го класса в одной школе, а затем до 8-го класса - в другой. А после 8-ого класса мы переехали в Москву. Сначала жили год в Карманицком переулке у Ефрема Яковлевича, пока не обменяли эту комнату в Карманицком и комнату Виктории Ивановны в Козицком переулке путем сложного обмена на две комнаты в коммунальной квартире на Кутузовском проспекте, в доме номер один. Это был дом «Известий», там Твардовский жил когда-то.
Переехав в Москву, я пошел в школу № 69 в одним из Арбатских переулков, ближе к Смоленской площади. Хорошая школа. У меня и прежде были хорошие учителя, но до 69-й школы только по литературе и истории. Поэтому, я считал до этого, что лучшие учителя в школах – учителя литературы и истории, а остальные так себе. Но в 69-й встретился прекрасный учитель математики Александр Абрамович Шершевский (Борис Петрович знает его труды), и, наверное, под его влиянием я захотел быть физиком. При этом в математике был не очень силен.
Хотя, нет! Я захотел стать физиком под влиянием фильма «Девять дней одного года». Я жертва этого фильма! Там физики представлены такими славными людьми, что захотелось быть таким же. И я собрался стать физиком, но в ФизТех и МИФИ меня не брали потому, что у меня был белый билет из-за сильной травмы в детстве. Я поступал на ХимФак МГУ, отделение физической химии, на Физфак конкурс был больше («что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», было такое стихотворение Бориса Слуцкого), получил на первом же экзамене по математике тройку, понял, что мне не пройти, потому что 18 человек на одно место. И куда еще можно пойти с белым билетом, где есть физика? В Пединститут. И я пошел на ФизФак Пединститута, мечтая быть физиком, конечно, а не учителем.
Наша школа была одиннадцатилетней с производственным обучением – один день в неделю мы ходили не в школу, а получали какую-то профессию. Я учился на механика машиносчетной станции в МЭСИ. Раньше информацию в компьютер заводили с помощью перфокарт, поэтому существовали машины – перфораторы, сортировки, табуляторы. Первый год учили теорию, в рамках которой был довольно сложный курс черчения. На следующий год мы раз в неделю ходили на Неглинную улицу в Госбанк СССР на машиносчетную станцию, учились ремонтировать эти машины. Машины ломались редко, и два штатных механика жадно набрасывались на каждую поломку, так что нам самим сделать ничего так и не довелось. Но четыре трудовых часа мы должны были там провести. Вот там я и закурил от безделья. Стоял с ребятами в курилке, болтал и постепенно сам начал курить. Одиннадцатилетней школа был именно потому, что один день в неделю мы не учились в школе, а получали профессию. Кажется, в 1964-ом, в год моего окончания школы, эту систему отменили, и школа опять стала десятилетней.

ДРУЗЬЯ ДЕТСТВА
Мои друзья раннего детства из Жуковского. Галка Колосова и Толик Петунин. Толик уже умер, а с Галкой мы еще нечасто, но общаемся. Их отцы, как и мой папа, работали в ЦАГИ. Колосов Е.И. уже тогда был лауреат Сталинской премии, а Петунин А.Н. стал впоследствии Заслуженным деятелем науки РФ.
Друзья отрочества и юности - из Химок. Даже когда я уже учился в московской школе, общался с ними. Один из друзей, как я считаю, определил мою юность не своим примером, а теми спорами, которые мы с ним вели. Мы были всегда не согласны, всегда спорили. Но свой взгляд на жизнь я оттачивал в разговорах с этим Юркой Константиновым. Расстались мы с ним, когда я поступил в институт. Я ввел его в свою новую, институтскую, компанию, но он туда не вписывался, и мы стали встречаться все реже и реже.
А так, играли в футбол, играли в «расшибец» и «пристенок» на деньги, в «чижика». Вам рассказать об этих играх? Пожалуйста. «Расшибец»: ставятся монеты одна на другую (это «кон»), и есть бита. Отцовские медали, в частности, на биты пошли и были мною потеряны, у него остались только наградные книжечки. Но отец не очень огорчался. Еще мы лили биты из свинца. Вот эти битки кидаешь, скажем, с 10 метров до кона, чья битка ближе к денежкам ляжет, тот первый и бьет. Ударяешь биткой по стопке монет, те монетки, которые перевернулись, забираешь себе, те, которые не перевернулись, снова бьешь. Как только монетка после удара не перевернулась, ход переходит к следующему. Приходили старшаки, стояли вдали, но мы уже знали зачем они стоят – в какой-то момент, когда кон большой, они кричали: «Шарап! Шарап!» Это значит, что все, кто это слышит, кидаются и хватают монеты, сколько успеют.
В «Пристенок» можно тоже медалями играть, но лучше вырезать диск из галош. Об стенку диском стукнешь, он отскочит, куда-то упадет на землю, а второй играющий должен, свой диск так ударить, чтобы потом, когда он упадет, достать двумя пальцами одной руки от своего до чужого. Если достал - выигрывает, и весь кон его. Я помню, как взрослые полууголовники играли: чуть-чуть одному не хватило длины ладони, чтобы достать, так он бритвой кожу между большим и указательным пальцем разрезал и дотянулся! Кровища, конечно, хлестала, это запомнилось.
А спортивные игры - это футбол на поле «за дорогой» (дорога - Ленинградское шоссе). Сейчас на этом месте огромные торговые центры у Бутаково, а раньше там поле было, на котором мы и играли. А в хрущевские времена его кукурузой засевали. Зимой мы очень любили коньки. Я учился в одном классе с будущим чемпионом мира и Олимпийских игр по хоккею Виктором Полупановым. Была такая тройка в ЦСКА, у А. Тарасова: Викулов, Полупанов, Фирсов. И Полупанов был центральным нападающим. Он занимался хоккеем и часто приходил к нам, к своим друзьям на Химкинский каток. Я совсем не хуже его в те годы катался, но только катался, клюшку никогда в руках не держал. Все это было в Химках, до тех пор пока я не переехал в Москву.
ЛИТЕРАТУРА
Какие книжки? Да все книжки я читал! И ту, которую вам отсоветовали читать, а мне она очень нравилась: «Как закалялась сталь». До сих пор помню фразу: «Развернулись веером под Бердичевым», такая поэтическая строчка! И Майн Рида, и Фенимора Купера, и Жюля Верна – все книжки читал, какие были. В 69-ой школе, для того чтобы перед девчонками выделиться, у нас, парней, было два урока – литература и физкультура. Свою лихость физическую продемонстрировать и свой ум на литературе. Почему литература? Потому что математика или физика - это специфика, ну что там девочки могут оценить? А на литературе мы читали, к примеру, «Обломова», и затем что-то обсуждали, о чем-то спорили. Однажды появился у нас новый парень – Андрей Калошин, впоследствии он стал известным оператором-документалистом. И я помню свое первое чувство, когда на литературе он начал отвечать, я подумал: «О, какой соперник!»
Вообще у нас была компания, где считалось, что если ты не читал Ремарка и Хемингуэя, то ты не достоин с нами общаться. И отношение у нас к учителям было такое: «чтобы я «этим» на общем развитии на три балла не ответил?!» Считалось это недостойным. То есть, если ты не дурак, читаешь книжки, то тебе достаточно общего развития, чтобы на любом уроке и по любой теме без подготовки и зубрежки ответить по крайней мере на три балла. Хотя мы были обычными ребятами, в туалетах курили, во дворе школы играли в «сику», в «три листика» (карточные игры такие), гоняли в футбол во дворах, ходили болеть на стадион «Динамо». В общем, я был обычный городской мальчик, ничем особенно не интересовавшийся, ничем особенным не отличавшийся.
У нас была хорошая компания, которая, к сожалению, распалась после окончания школы. Один раз встретились на 20-летие выпуска, где выяснилось, что я первый раз целовал девочку, которую первый раз целовал мальчишка, то есть мы оба первый раз целовались! Такая Алла Бондаренко. И это было уже после выпускного вечера. А я, не зная что делать с девочками, повел её в Спасопесковский скверик, сел на лавочку напротив Сашки Полякова, известного нашего Дон Жуана, и глядя на то, чем он занимается со своей девочкой, занимался этим же самым с Бондаренко. А потом мы разошлись, потому что надо было готовиться в институт, и потом я с Аллой Бондаренко только через 20 лет и встретился.
Читали мы много. «Войну и мир» я, помню, полюбил и читал ее в школе трижды. Первый раз я читал и пропускал все, что про любовь. Мне было интересно, как судьба Николая развивалась, судьба Андрея. Мужские разговоры, разговор на плотине, когда Пьер приезжает к Андрею в имение… А потом, уже ближе к выпуску, я сам решил книгу перечитать, и бегло уже перечитывал про войну, больше интересовало там, где про любовь! А когда я полностью прочел роман на первых курсах института, мне уже нравились философские отступления Толстого.
Я помню, какое сильное впечатление на меня произвел Чехов. И, как ни странно, не рассказы и не пьесы, а у него есть такая повесть – «Степь». А дело было так – я заболел воспалением легких. Дело в том. что мы с Юркой Константиновым из Химок гуляли по зимней Москва-реке, забрались через реку по льду на Трехгорку, бегали по Трехгорке, долго гуляли, а вечером я должен был ему помочь. Обычно, мы делали так: я говорил: “Мам, я буду ночевать у Юрки Константинова”, а Юрка Константинов говорил: “Мам, я буду ночевать у Сашки Волохова”, и мы потом целыми ночами гуляли по Москве, но в этот вечер ему требовалась моя помощь. Он ухаживал за девицей, которая все время приходила на свидания с подругой. И вот он говорит: “Саш, ты возьми, пожалуйста, на себя подругу, а я ее уволоку”, зачем – мне было уже понятно. И я зимой в легких ботиночках поехал к нему в Химки помогать. А девица мне толстая такая попалась, совсем холода не чувствовала, мне с ней пришлось весь вечер ходить по улице, я все намекал мол: «Давай зайдем к тебе чай попьем?» или ещё чего-то там, она: «Не, давай гулять». Ну, вот после этого я и заболел воспалением легких – недели три лежал дома, и мне попалась повесть Чехова «Степь». Я помню, как читал и буквально кожей ощущал температуру воздуха в степи, дуновение ветра. Я дочитал до последнего слова, перелистнул и тут же начал читать опять сначала! Все хотел понять, как же он пишет, что я так воспринимаю?! И ничего не понял, потому что все слова я знаю, конструкция предложений – вроде, я похоже говорю. Ничего не понял! Вот это волшебство художественной литературы меня тогда еще тронуло.
А из западной литературы я в основном немецкую литературу читал – Бёлль, Ремарк, Фейхтвангер. Французов очень мало. Совсем мало англичан. Из французов на меня самое сильное впечатление произвел роман «Саламбо» Флобера, роман про время Пунических войн. Я его сравнивал с импрессионисткой живописью, считал, что это импрессионизм в литературе.
И потом я много читал уже после 25-ти лет, когда ощутил свою культурную несостоятельность и решил заняться русской историей и русской литературой. Я прочел весь пятитомник курса русской истории Ключевского, с большим, надо сказать, удовольствием, потому что пишет он замечательно. Пытался читать Соловьева, но совершенно не смог: так нудно, так тяжело пишет по сравнению с Ключевским. И потом стал читать подряд русскую литературу. Вот тогда я для себя открыл Салтыкова-Щедрина, Лескова. Открыл для себя и школьникам постоянно советовал «Былое и думы» Герцена – потрясающий язык, сколько там замечательных наблюдений за жизнью, за людьми. А потом, когда читаешь «Былое и думы» во времена застоя – сколько там аллюзий, сколько прямых аналогий Николаевского времени и времени застоя или сталинизма. И тогда я понимал, что Чаадаев прав, что Россия выключена из мировой истории, меняются аксессуары, а суть остается все той же. В те же годы Чехов окончательно стал моим любимым писателем.

В ПИОНЕРАХ
Я вступил в пионеры вместе со всеми. Принимали нас в Музее Советской Армии, в знаменном зале – торжественный роскошный зал, как сейчас помню. Я шел домой с расстегнутым пальто, чтобы все видели мой галстук! В результате чего заболел.
Но вот вам пример пионерского воспитания. «Тимур и его команда» и все такое. В те годы был известен французский журналист Анри Аллег, который выступал против войны в Алжире и попал в тюрьму. Я услышал об этом по радио, и мы с моим приятелем решили собирать подписи за его свободу. Ходили по Химкам с плакатом “Свободу Анри Аллегу!”, рассказывали людям, собирали подписи… Сами ведь все это придумали!
Но история закончилось разочарованием. Однажды подходит некий парень лет 20-30. Мы ему предлагаем поставить подпись, а он говорит: “Ребят, пойдемте со мной”. Он приводит нас в комитет комсомола, и начинает стращать: “Что ж вы, ребята, делаете? Почему так неорганизованно? Вот, смотрите, я первый лист снимаю, где у вас написано “Свободу этому французу”, пишу на листе “Долой советскую власть!” и прикладываю сюда, где все ваши собранные подписи. Вот что получается!” И он все бумаги у нас забрал, нас застращал, и мы разочаровались как-то – ну что же, мы же ведь дело хорошее делали… Куда он дел эти подписи? Может, он их сам их использовал? Скорее всего выбросил. Вот этим и завершилась наша активная пионерская жизнь.

Так что политически я активистом не был, был обычный компанейский парень. В комсомол вступал в 10-м классе только из необходимости поступления в институт.


А на демонстрации первомайские Вы ходили?
О-о! Это было замечательно совершенно. В детстве ходил с мамой, папой. Шарики флажки, мороженое. А в студенческие годы это потрясающе! Собирается компания, мы идем, орем лозунги: «Советские больные – самые больные в мире!», что-нибудь такое. Продают пирожки, какую-то воду. Мы после демонстрации идем, где-то вместе выпиваем, танцуем. Это великолепно! То есть никакой политической нагрузки совершенно не было, а просто, как сейчас сказали бы, «замечательная туса». И погода хорошая, и девчонки красивые, и парни веселые. Просто блеск эти демонстрации! Ну, а так из-за чего соберешься? Уроки, занятия, а тут, что называется, есть повод.

3. ИНСТИТУТ

В институте преподавателями были знаковые и интересные люди. Прежде всего, наш лектор по математике Виктор Иосифович Левин. Он получал образование в 20-х годах в Берлинском университете, учился у знаменитых немецких математиков, был чрезвычайно эрудирован, лекции вел совершенно потрясающе. Когда мы учились уже на 4-м курсе, он взял опять первый, и мы пропускали свои занятия, только чтобы просто послушать его лекции еще раз. Как он читал! Как он использовал доску! Как он, отвлекаясь, сопровождал свои лекции рассказами обо всем на свете (так мы и сделали вывод о его широком образовании). Мы к нему с невероятным пиететом относились.


А среди семинаристов у нас была молодая, тридцатилетняя, Ингрид Валерьевна Чебаевская. Она до этого работала учительницей в школе, и свои учительские манеры принесла в институт. А мы-то уже чувствовали себя свободными, не позволяли такого преподавателям, но её терпели – она была очень строгая, но справедливая и сердечная женщина. Она была куратором нашей группы (вроде классного руководителя в школе), никогда нас не давала в обиду, наставляла на путь истинный, а кроме того, что немаловажно, она была очень красивой женщиной! И с ней у меня тоже забавная история была. На первой сессии я пришел сдавать зачет по матанализу, получил какие-то задачки, быстро их решил и жду своей очереди. Жду-жду-жду, и вдруг слышу голос: «Волохов, зачет окончен, придете в следующий раз!» Я заснул, а она, видя, что этот наглец спит, меня не будила, опросила всех и, лишь вставая из-за стола и уходя, окликнула меня. Таким образом, мне пришлось зачет по матанализу сдавать дважды, но я совершенно не был на нее в обиде.
Был у нас замечательный преподаватель по радиотехнике, ученый Михаил Гершензон, сын известного культуролога. Я помню, как сдавал ему экзамен: подготовил билет и пошел прямо к нему. Ответил. Он ничего не спросил, тянет зачетку и пишет там «удовлетворительно». Замечает недоумение в моих глазах и говорит: «Все правильно, но без блеска». Я ему аплодировал мысленно за эту фразу! Сейчас сам использую.
Мы учились как раз во времена «оттепели» с 1964-го по 1968-й год. Помню преподавателя истории КПСС – Сулимова. Мы, конечно, к его предмету серьезно не относились, а я вообще из семьи репрессированных, многое слышал от людей, которые отсидели. Но он очень интересно преподавал – у него чувствовалась глубокая ирония. Что на самом деле пережил этот человек? Какая у него была двойная жизнь? Я не знал, но глубокую иронию по отношению к тому, что он преподает, прекрасно ощущал.

О СТРАХЕ

Еще я помню Бориса Михайловича Яворского – преподавателя по электродинамике, но мои воспоминания о нем связаны с негативными чувствами. Не потому, что он нехороший человек, а потому что он на меня действовал как удав на кролика.


Из-за этого я завалил электродинамику, причем не один раз. Пришел на зачет, задачу какую-то решал, мне сказали: «Неверно». После зачета во всем разобрался, понял, что не так делал. Прихожу пересдавать, и Яворский предлагает мне буквально ту же самую задачу. И сидит, смотрит на меня, ждет, когда я решу. Не гипнотизирует меня: обыкновенный человек сидит и ждет. И вот я знаю, что я знаю, как решать эту задачу, но не могу ее решить! Совершенно невероятное состояние!

В третий раз я снова подготовился, хорошо подготовился…. Но ничего не могу ему толково ответить – рот открываю, а вырываются какие-то междометия и обрывочные слова. И всё! Меня до экзаменов не допустили (это был 1967-й год, первый стройотряд МГПИ, и я поехал в него позже всех, один, потому что у меня была переэкзаменовка по электродинамике).

Я пришел на эту переэкзаменовку с другими двоечниками, никогда такого у меня не было до этого. Сидит наш Яворский Борис Михайлович и другой преподаватель. Я дождался, когда Яворский будет занят двумя студентами, чтобы побежать сдавать второму экзаменатору, Персонову. Быстро все ответил – я же все знал, все решил. И Персонов поворачивается к Яворскому, чтобы ставить оценку в зачетку, тот поднимается, подходит, и во мне вырастает опять то состояние, когда я знаю, что готов, но ничего не могу сказать! Благо, он ко мне не стал приставать с вопросами, и меня отпустили с оценкой «хорошо».

Очень полезно для учителя знать, что такое состояние возможно. Когда во время урока с кафедры орешь: «Марков! Ну-ка, Второе начало термодинамики!», - я понимаю, в каком состоянии находится ученик. То есть он мог бы ответить, но мой вид и голос вызывают у него оторопь и ступор! И мне так жалко становится детей. Мне так стыдно за то, что я вызываю такие чувства…

Я с детства не люблю, когда меня боятся! Была история в Химках: мы в школе подрались с парнем, по пустяку, как всегда, из-за сменки:

- Где твоя сменка? - а она у меня за спиной.

- Есть!

- Покажи сменку!



- Да есть у меня!

Иду, а он меня толкает: «Покажи сменку», - я его в ответ толкаю. Ну, и началась драка. Он мне ползуба сломал, я ему губу и нос разбил. Я был рад, что у него видна травма, а у меня, если я не буду улыбаться, то и не будет видно. Потом только я обнаружил, что шепелявлю, поскольку зуба нет, и вместо всего первого урока я в раздевалке тренировался, как это никому не показать.

После этого прибежали мои ребята во главе с Витькой Полупановым (тем хоккеистом): «Кто, что, как? Пошли его бить?» – «Пошли!» Я еще зол! Мы поднимаемся на второй этаж школы, подходим к кабинету, где сидит класс моего обидчика. Я впереди иду, за мной мои ребята. Этот парень оборачивается, и я вижу, как у него в глазах рождается буквально животный страх – сейчас его будут бить много человек. Мне стало так противно от самого себя. Я повернулся к ребятам: «Пошли отсюда!» И вот с тех пор я помню это чувство омерзения, и ужасно не люблю, когда меня боятся.

Есть отдельные эпизоды, про которые потом, уже взрослым, понимаешь, что, скорее всего, именно они и сформировали те или иные черты твоей личности. Помню, как еще будучи первоклассником я у отца из пальто стащил мелочь. А «мелочь» раньше была не мелочь — на пятак можно было купить и хлеба, и мороженого. А отец не заметил, потому что для отца это была именно мелочь. Но я хорошо помню то состояние — ладони потеют, весь в напряжении, страх «а вдруг отец узнает?!» Эта такое мерзкое чувство боязни «а вдруг узнают», что после этого я никогда себе не позволял воровать.


Другое детское воспоминание, которое потом сформировало еще одну из моих черт: я никогда не жил в долг, а что зарабатываю, то и трачу. Я всю жизнь помнил детскую картинку – я лежу в кровати, за окном темно, свет в комнате горит, мать стоит посреди комнаты у стола, и отец у двери поворачивается к ней и громко, даже грубовато говорит: «Надо уметь вытягивать ножки по одежке!» Выходит и хлопает дверью. Помню, как фрагмент из фильма. В коммунальных квартирах люди одалживали друг у друга до зарплаты, а отец не любил, когда мама одалживала, в связи с этим и был тот крик. И вот это «надо уметь вытягивать ножки по одежке» так у меня отложилось, что я никогда не жил в долг. Я не умею жить в кредит, как живут (и правильно делают!) современные молодые люди. Вот такие моменты детства формирующие личность…
АГИТБРИГАДА

Я пришел на первый курс пединститута – обычный мальчишка из московский центровой школы, ничего интересного во мне не было. Месяца через три однокурсник мой Славка Тугаринов говорит: «Сашка, а чего ты не ходишь в агитбригаду?» — «А что это такое?» — «Ну, мы там песни поем, вино пьем». О, вино! Я пришел. Песенным коллективом там руководил Володя Бугаев. И у нас получился секстет мужской – разучивали песни, пели. Ну, певец я был тот еще. Один раз репетируем, поем, а Володя Бугаев аккомпанирует на гитаре и всех слушает. Подходит ко мне и говорит: «Саш, не надо сейчас петь вторым голосом, мы пока основную мелодию разучиваем». Я врал так, что ему показалось, будто я пою вторым голосом! Потом меня отправили в хор, чтобы слух развивать. А потом я вообще перешел в капустники.

Так вот, у нас была «агитбригада». Что это такое? Мы делали концертную программу, в которую входило чтение стихов, рассказов, пение песен и юмористические сценки, а потом с этой концертной программой разъезжали по Подмосковью. Это были 60-е годы, и по достижимости культурных и продовольственных продуктов 50-70 км от Москвы — это как сейчас какая-нибудь глубокая таежная деревня, никакие рейсовые автобусы туда не ходили. И когда мы приезжали в эти деревни, то на клубах висела табличка: «Артисты из Москвы». Клубы набивались битком! С утра мы выступали в одной деревне, в обед в другой, под вечер в третьей, и деревенские пацаны, зная короткие пути, прибегали каким-то образом туда, обгоняя машину, садились на пол перед сценой, чтобы посмотреть второй или даже третий раз, и комментировали: «А сейчас этот будет делать то-то!»

По вечерам в клуб приходили целыми семьями. Например, читается какая-нибудь басня Михалкова, которая заканчивается словами: «Да есть такие петухи, но есть еще такие куры» — и мужики все взревели в этот момент радостные, толкая своих жен: «Вот, поняла?»



Оказывается, артисты действительно сильно устают. Особенно, когда даешь по 3-4 концерта в день. Ты усталый, уже валишься с ног, но когда в четвертой за день раз в деревне тебя встречает эта надпись «Артисты из Москвы», и ты понимаешь, кем ты являешься для этих людей, не можешь ударить в грязь лицом! Меня вдохновляло то, что я делаю что-то нужное людям. Вот именно тогда я начал чувствовать себя комсомольцем!

СТРОЙОТРЯДЫ
Первые стройотряды в МГУ начались в конце 50-х годов – ездили на целину. А в 1966 году было землетрясение в Ташкенте, и у нас наиболее активные ребята, 11 человек, поехали помогать восстанавливать город. В МГПИ еще не было своего стройотряда, и они поехали в составе стройотряда МАИ, авиационного института. А на следующий год один из тех парней, что ездили в Ташкент, Саша Трегубов, решил организовать первый стройотряд в МГПИ.
И вот в 1967 году он был организован. Мы работали в Красноярском крае, в поселке Суриково. Строилась железнодорожная ветка Ачинск-Абалаково, в сторону от Транссибирской магистрали, чтобы вывозить лес, сплавленный по Енисею. Эту трассу должны были сдать в 1966 году, но не сдали, потому что в поселке Суриково не успели построить теплотрассу. И нас привезли туда ее строить. Работали мы по 12 часов в день — лето, световой день длинный. Тяжелые земляные работы, надо было вырыть траншеи глубиной три метра, чтобы не промерзала теплотрасса. А грунт дрянной – глина и грунтовые воды. Ползет все время, днем выкопаешь – за ночь сползает, нужно крепить. Потом эта глина тяжело выбрасывается. Три метра глубины, три метра ширины, но мы копали шире, потому что не кинешь же сразу на три метра (кидали совковыми лопатами), поэтому там полка на промежуточной высоте, на полке стоит человек, который кидает глину на поверхность. Потом надо было укладывать бетонные лотки. Потом в эти лотки укладывались и сваривались трубы, но это уже делали не мы, а специалисты. Потом трубу надо было закрыть сверху тем же самым лотком, только перевернутым, затем облить все битумом, чтобы от воды защитить. После чего закопать все это.
Железная дорога в тайге проходит, а там комарья немерено! Нам давали ведро репудина, это такое средство от комаров, им мажешься весь — лицо, руки. Но начинаешь работать, пот стекает, и эта дрянь начинает разъедать всю кожу! Черт с ним, с этим репудином! К комарам привыкли, ладошкой так проведешь — кровь, комары, все стряхнул и дальше.
У нас в бригаде было 11 парней, без девчонок, и понятно, как мы друг с другом общались, на каком языке. А еще была группа наших ребят, которые в этом поселке Суриково организовали летний лагерь для местных детей, поскольку мы все-таки пединститут. И во время какой-то пересменки к нам в отряд пришла оттуда на два дня девчонка. Так мы два дня работали молча, потому что каждый знал, что изо рта вырвется, если он его откроет.
Три дня оставалось до окончания, до приезда госкомиссии, а конца-края еще не видно этой теплотрассе. Все бригады уже снимаются с других объектов на теплотрассу, и мы работали так, как написано в книге “Как закалялась сталь“ — трое суток без каких бы то не было перерывов! Даже перерывов на обед не было. Ходим по одному в столовую, едим, падаем там минут на 15 поспать, повариха сонного растолкает — иди, пора работать. Мы шли на работу, а девчонки поварихи вообще не смыкали глаз все трое суток - героини. Ночью при факелах там, куда не дотягивались электрические кабели прожекторов. При факелах — это потрясающе! Трое суток так работали! И потом, когда мы все, закрыв теплотрассу, усталые из разных концов поселка шли к центру, чувствовали себя хозяевами жизни. Мы дело сделали! Потрясающее чувство! Деньги получили немалые – 28 рублей стипендия, а нам за месяц заплатили 280 рублей – десять стипендий! Но не поэтому мы ощущали себя хозяевами, а потому, что мы сделали дело, нужное людям.

Так что стройотряды – это совершено потрясающая вещь, жалко, что они пропали. Из этого стройотряда дружба до сегодняшних дней. Там все переженились, там и мы с Юлей, моей однокурсницей, решили пожениться, хотя любовь наша началась раньше. Кто-то поразводился потом, кто-то долго жил вместе, но всё оттуда пошло…


И на следующий год мы поехали в стройотряд, командиром был мой одногруппник и бригадир из прошлогоднего отряда Виктор Котипов. Поскольку я хорошо работал в первом отряде, зарекомендовал себя, то поехал уже бригадиром путейской бригады. Мы работали в Красноярске и в Дивногорске, это там, где Красноярская ГЭС строилась.
Стройотряд давал нам ощущение общественной жизни. Говорят, что армия воспитывает мужчину. Ничего подобного! Армия призвана разрушать, а мужчину делает созидание, стройка. На третий год мы работали в Хакасии, я работал в бригаде плотников. И мы за месяц построили дом. Когда уходили, то увидели семью из восьми человек – несут мебель, толкают коляски какие-то. Это их дом теперь будет. Ты пришел в чистое поле, а через месяц ушел и видишь дом, который ТЫ построил своими руками. Это поднимает твою самооценку. Конечно, в стройотряды ездили заработать, но это вторично, а в основном, чтобы испытать чувство, что ты сделал что-то, что останется после тебя.
следующая страница >>